Понял я, что ничего, кроме чистосердечного признания и раскаяния не поможет мне, то есть не спасет. В смысле, не оправдает, а спасет. В смысле, речь уже идет не об оправдании, а о спасении. В смысле, облегчит душу и прояснит зрение. И спасет, конечно, не перед лицом этого жалкого и никому не нужного мелкого собрания мелких людишек. Якобы некоего суда, возомнившего себя будто бы вправе выносить суждения и приговоры. Обратите внимание на неслучайную – о, в такие судьбоносные моменты нет ничего случайного! – игру слов, а на самом деле, смыслов: приговор – Пригов вор! Возомнившего выносить суждения по поводу явлений, сущностей и личностей, ему неподвластных и неподсудных по уровню просто продвинутости по шкале ИМПЛС. Я уж не говорю про другие, более сложные, и вовсе непосильные для их нехитрой интеллектуальной продвинутости и культурной невменяемости – я должен был, должен сказать им это открыто и в лицо! А то кто бы им еще это сказал?! Не их же сосед и приятель, сам не ведающий подобного?! Кого найти, кроме, единственно, меня? Глупый бы сам не понял. Тихий бы постеснялся, да и слов бы должных не нашел. Умный бы криво усмехнулся, да и побрезговал. А сказать надо, сказать громко и отчетливо для общественной, культурной, интеллектуальной, просто и, извините уж, метафизической и миростроительной, да и, в конце концов, в результате, их же собственной пользы. Вот я и сказал. А теперь за дело.
Уважаемый суд!
Благородное обвинение и честные свидетели (кивок в их сторону и холодные настороженные взгляды с их стороны) полностью и окончательно изобличили мою подлую сущность, так неловко и глупо и как бы удачливо до сей поры скрываемую. Теперь уже, собственно, и не скрываемую. В виде отчетливой, пластически точно выполненной словесной картины все это предстало передо мной, и я ужаснулся (небольшие повороты голов в сторону, изобличающие некоторую ироничность в пределах серьёзного и искреннего высказывания). Как в прошлом сказали бы: слезливая гадина! Взирая на окружающие меня здесь молодые открытые порывистые лица, внимая страстным и нелицеприятным, даже я сказал бы, губительным, уничтожающим словам, я с ужасом и неимоверным стыдом ощутил всю свою мерзость и необратимую глубину падения. Стыдно! Ой, как стыдно-то, а? Стыдно и омерзительно (взгляды внимательны и серьезны)! Стыдно и омерзительно не только за себя, но и за всех прочих, которых я, несчастный и коварный, завлек на этот путь преступления и нравственно-морального разложения! Стыдно за них, но в то же самое время и несколько удивительно. Ведь они же сами все это видели, во всем принимали участие – не маленькие! Так они не только не остановили меня, но и наоборот, потворствовали этому, понукали и понуждали меня. А в некоторых случаях и бежали впереди меня, оглядываясь, прикрикивая:
– Ну что же ты!
Да я не буду попрекать кого-либо. Не попрекать же того несчастного повара, страдающего полнейшим несварением желудка, приобретенным в тяжелой и мучительной борьбе с мощными продуктами, не желающими обращаться в некое мягкое, нежное, текучее и неразличимое. И он вынужден одолевать и одолевал. И его рвало на все это. Но не осуждать же его. Да я и не осуждаю. Я даже полон сострадания и удивленного поклонения. Я никого не обвиняю. Да и где они все? Куда подевались! Или поскрывались за вашими прямыми, плотными молодыми спинами? Но ладно, я только о себе. Однако, стыдно вообще за всех! И за вас! За вас-то в первую очередь. Поскольку вы, не желая даже того, невольно и инстинктивно, самыми естественным своими движениями обрисовали такие бездны и провалы почти нечеловеческого разложения, которые я, при всей своей ужасающей натуре, не только бы не мог достичь, но и представить даже. Значит, срисовали вы эти картины (и с немалым мастерством опытной и даже, надо заметить, несколько даже уже устало-изощренной руки) с пейзажей своей души! Бедные мои, мне жаль вас! Но и стыдно (лица у сидящих исполняются вдруг неведомым смятением, оглядываются друг на друга и по сторонам)! И омерзительно тоже. Но речь не о вас. Это – ваши проблемы. Речь обо мне.
Что тут можно сказать?
Лишь слабым и, может быть, никому не нужным оправданием может послужить мне печальная, постыдная и беспросветная история моей юности и детства. Вернее, детства, отрочества, ранней и поздней юности. Хотя что они могут объяснить и оправдать?!
Я понимаю, что это не может послужить никаким оправданием, извинением или чем-либо подобным! Но человеческое существо! Знаете ли вы человеческое существо?! Нет, вы не знаете человеческого существа во всех его непотребствах! да вам и не надо этого знать! вам, вашим слабым, молодым, слишком изнеженным нынешней расслабляющей жизнью душам не вынести этого! Оставьте это нам! Мне! Уж я как-нибудь осилю за вас эту грязную, мучительную и порой просто непереносимую работу! О, я, которого вы здесь судите и презираете, покажется еще цветочком, ангелом! Вот, скажем, если взять этого на Некр… хотя нет, вы его как раз обожаете, или этого на Руб… нет, нет, тоже не назовем фамилии. Вы его тоже, тоже обожаете. Тогда никого не будем брать-называть. Оставим все как есть, просто в си-драйв нашей памяти положим эту небольшую информацию – они уже даже несколько попривскакивают со своих мест судей и присяжных заседателей. Но я уже не обращаю на них никакого внимания и впредь не буду! Что они мне! Тьфу они мне! Правда, в определенном узком смысле.
Но человеческое существо и на самом немыслимом дне падения все-таки чувствует потребность обнаружить в себе хоть малейшие ростки, вернее, не ростки даже, а остатные пересохшие, но все-таки хотя бы бывшие, оставившие по себе слабую тень воспоминания, корешки добра и возможность, пускай и иллюзорную, иллюзорного же спасения. И вы не можете отказать ему в этом! Просто не можете! Хотя, конечно, вы все можете! Вы все можете! Вы и убить можете. А что, очень даже просто можете! Вам это ничего не стоит! Вы, жестоковыйные!
Я знаю и знавал вам подобных. Вот хотя бы все в той же показательной и удивительной истории, которую я вам начал уже рассказывать. Когда официант отошел, я стал осматриваться кругом. Зал был пуст. Я бы сам по себе никогда бы не забрался в это чудовищно дорогое, даже по масштабам весьма вместительных карманов некоторых моих соотечественников, место. Я был приглашен. Я и пришел. История весьма странная и нудная. На одной выставке ко мне подошел некий толстый черный, лохмато-бородатый человек, но в достаточно приличном, исключительно дорогом костюме.
– Вы меня, наверное, не помните? -
– Я, я… – я всматривался в густое заросшее звериное лицо и не мог ничего припомнить. Я вообще-то обладаю неимоверно бессмысленной памятью. Вернее, даже не памятью, а провалом таковой. В общественных местах я с ужасом шепчу первому попавшемуся, но точно мной идентифицируемому соседу:
– Кто это со мной сейчас поздоровался со мной?
– Этот что ли? – он долго смотрит ему вслед. – Не знаю, – и отворачивается.
– Не узнаете?
– Ну, почему не узнаю?
– Не узнаете, не узнаете, – усмехается он, но без всяких там комплексов, а как человек уверенный, знающий себе цену и понимающий, что от нынешнего момента забыть его будет невозможно и даже катастрофично для попытавшегося бы это. – А припоминаете ли Звенигород, 1954 год, посад…
– Гоооосподи! – взвываю я – Андрей! – и уже по-новому оглядываю его. Высокий, солидный, ботинки блестят, из кармана торчит мобильный телефон. Чуть в стороне замечаю стоящих упомянутых двух молодых плотных прилично одетых мужчина, как бы безразлично поглядывающих на нас. Андрей оборачивается на них, потом снова обращается ко мне:
– А ты…ой, извините, вас теперь Дмитрием Александровичем кличут, – говорит он со смешком, столь характерным для всех нынешних молодых, для которых нет ничего святого. Вот, вот и говорю:
– А что для вас есть святое?
– Для нас?
– Да, да, для вас. Для вас. Что тут переспрашивать да делать удивленные лица – ничего святого нет! А для нас было! Много чего было. Мы даже когда преступали его, знали что переступаем и через что переступаем. Что преступаем. И я знал. И преступал. Но преступал с внутренним ужасом и содроганием. Но преступал – значит, была во мне некая сила преступить. Сила и решимость Да вам этого не понять.
– А вы, вас ведь Дмитрием Александровичем кличут. Вы ведь знаменит нынче? Не так ли? – опять с подъебкой. – Я читал. Давайте, издадим что-нибудь.
– Издадим? – я с большим вниманием вглядываюсь и с трудом вычитываю из черного волосатого лица черты маленького, даже малюсенького в те годы друга моего детства. – Ну, можно обсудить.
– Так и обсудим, – уверенно говорит он. – Да, кстати, я ведь тоже не чужд этому занятию, – вскользь замечает он.
– Какому? Стихосложению?
– Нет, я более груб. Я тут роман написал. Могу ли попросить прочитать? Или это уж и вовсе немыслимая наглость.
– Да что ты, что вы. Конечно, нет, – поспешно лукавлю я, понимая это как цену за возможную публикацию.
– Вот и хорошо, – он протягивает мне свою визитку с множеством телефонов и адресов. – А твой номер?
У меня нет визитки. Он подзывает одного из молодых людей, и тот в записную книжку аккуратно заносит мной номер.
– Я свяжусь с тобой. Тебе позвонят. Ты никуда не уезжаешь? Вот и хорошо, – и в сопровождении стремительно покидает помещение.