Мартышки-поедатели душ, свергаясь с гор, стремительно вселялись в местных худых и сопливых детишек, носы которым не принято было утирать. Крупные зеленые капли вечно нависали над их губами и засыхали бурыми пятнами. Маленькие сопливцы с диким визгом кубарем катились по кривым и неровным улочкам тесных районов местной бедноты, уставленным дощатыми хибарами. Бились о тонкие стенки, производя невероятный шум, издавая неповоротливыми раздувшимися и посиневшими губами какие-то невообразимые звуки. Ломились в двери собственных, вернее, уже бывших собственных домиков, выкрикивая нечто и вовсе несусветное. Прямо издевательское даже:
– Мама – хи-хи-хи! – мамочка – ох-хо-хо – это я! – и мамаши в ужасе припирали вход во вздрагивающие и кренящиеся домишки изнутри своими субтильными тельцами, упираясь и скользя по плотно убитому глиняному полу перебинтованными крохотными ножками почти что полугодовалых младенцев. А чудище снаружи, разрастаясь до невероятных размеров, все взвывало и взывало, и неодолимо ломилось внутрь. Ужас! Узнавали ли крохотные мамаши в этих громадинах своих пропавших и отпавших отпрысков?
Возможно, что и узнавали. Возможно, что и находили, отыскивали своих, но не среди безумной бесчисленной дикой и беспардонной оравы подобных, а где-то в стороне, на задворках, принявших, в свою очередь, вид мелких, суетливых и некормленых серых зверьков. С ними вроде бы было полегче. Хотя кто знает.
Да, все одно, пути назад не было. Такова жестокая проза и одновременно фантастика жизни.
Но чаще других эти скромные многострадальные дома навещали умершие родители. Молча рассаживались вкруг мерцающего очага и с широко раскрытыми немигающими и невидящими глазами начинали свои бесконечные монотонные литания. Остановить их можно было только громкими окриками. То есть подбежать и громко рявкнуть в самое ухо. Так ведь страшно. И то – кто бы отважился на подобное? Разве что только особо отчаянные и отпущенные. Так на то они и отпущенные. И понятно – родители все-таки, хоть и давно умершие.
В самых крайних, хотя и не таких уж редких случаях приходилось на время покидать дома, осторожно оставляя у маленького домашнего алтаря в сторонке всевозможные курения и сладкие подношения. Стремительно выскальзывали из дома, забирая с собой все необходимое. Даже мелких домашних животных. И бежали прочь.
Это бегство на время умиротворяло всех многочисленных запредельных существ, претендующих на жизнь и душу мирного китайца. Возвращались через несколько дней, а то и недель. Осторожно приоткрывали дверь, коли такая наличествовала. Просовывали в проем гладко причесанную круглую голову. Дома было чисто, прибрано, пустынно и прохладно. Одинокий луч света, проникая сквозь растворенную дверь, светился на ярком красно-рубиновом пятне размятого и недоеденного граната.
Входили, оглядывались. Спускали с рук животных. Те медлили, переминаясь с ноги на ногу. Входили внутрь. Все было в порядке. Ну, если бывало в порядке.
А вообще-то, нужно заранее, загодя, соответственно известным и подробно разработанным процедурам, на тех же домашних алтарях регулярно проводить немалые церемонии по умиротворению властолюбивых ушедших предков. И все будет в порядке, без всяких там выше описанных эксцессов. Просто нужно точно, неуклонно и своевременно следовать известным предписаниям. И большинство им следовало. Старалось следовать.
Говорят, что подобные отношения с умершими не совсем характерны для большей части территории Китая. Может быть. Описываю, как слыхал. Как мне передали реальные свидетели тех конкретных событий в тех конкретных местах, о которых идет речь в нашем повествовании, где я по случаю в свое время оказался на недолгий срок. Что уж там происходило и до сих пор происходит в других регионах и поселениях – не ведаю. Не хочу понапрасну выдумывать и сочинять.
Изредка мимо проходил, надвигался на всех и на все сразу черный Кабан-гора. Столь огромный, что бывал даже и неразличим, как нависшая туча или пододвинувшаяся темная скала. Только слышалось за стенами его тяжелое сопение, да неожиданные порывы ветра прорывали шаткие доски домиков и врывались внутрь, донося его тяжелое, пахнущее гарью и слежавшейся пылью дыхание. Тяжелый животный дух влажной шерсти. И снова пропадало.
Кто мог их защитить? Ну, разве только Светлый Кабан, последователь монаха Танга. Или Сань Джу, Посланник Владыки Горных Облаков. Или, наконец, Дух Священной Черепахи пророчицы Анг. Да, еще белый единорог с плотным телом крупного осла и длинным тонким витым рогом, восходящим прямо из центра его крутого лба. Он стремителен и неуследим, соревнуясь в том с тайным укрытым духом луны. Где уж рассчитывать на него простым смертным! Разве что только императору в помощь и подмогу.
Так что, немного их – защитников. Да и докличешься ли? Особенно местной-то бедноте. Вот так и жили.
Да что чудища или помянутые твари? Угрозу таили простые растения и травы. Не дай бог, к примеру, съесть косточку или семечку фруктов. Они враз начинали томиться внутри организма, бродить, пытаясь найти выход, постепенно себе на пользу и в рост сжирая все тело несчастного, поглощая его жизненные соки и энергии. С резкими вскриками: "Ай! Ай!" – они пробивали насквозь самую верхушку черепа.
Однажды девочка случайно проглотила апельсиновую косточку. Много дней потом она с ужасом прислушивалась к приглушенной жизни своего тела, обнаруживая его ущерб и похудание в разных местах, – руки стали суше, ноги вяловатыми. Все время казалось, что кто-то что-то бормочет внутри ее желудка и сухим деревянным стуком постукивает изнутри в темечко. Кровь шумела в ушах.
Девочка представляла, как дерево прорастает сквозь ее голову и раскидывает широкие темные ветви. Она с трудом удерживает его немалый вес, склоняясь в разные стороны под напором ветра, шумящего бесчисленными листьями ее разросшегося в высоту тела. Прохожие срывают спелые плоды, жуют их, из осторожности тщательно выплевывая косточки, молча поглядывая на затихшую и напрягшуюся их незадачливую хозяйку.
* * *
– Небось папку-то с мамкой любишь? – монотонно продолжала разговор сама с собой соседка. И, помедлив, сама же отвечала себе: – Конечно, любишь. А как же не любить? Мамка с папкой все-таки, – вздыхала. Долго всматривалась в окно. Ничего там не обнаруживала. – А мой-то, прости господи… – помолчала. – Вот от него еду. В прошлый-то раз после отсидки, – девочка не понимала, что значит "отсидка", но деликатно хранила молчание, – как вернулся, все: "Маманя да маманя". Ишь маманя я ему стала! Денег-то у него ни копейки. – опять помолчала. – А то: уйди, старая сука! Тут вот – маманя. Да ненадолго – снова за свое. Хотя у нас в деревне куда пойдешь-то? Ох! Не будешь пить, так и того раньше сгинешь. Вот и старшой тоже. – опять переждала. – Помер он. Лет семь уж как, – взглянула на девочку. Та сидела неподвижно. – Вот тебе и – маманя! Я ему говорю: "Ты хоть осмотрись, вон как люди-то". Ну да, понятно, все пьют. С Маркеловыми братьями снова связался. А они что?.. Я уж упрашивала: "Пошел бы в МТС…" а вот про МТС девочка читала в одной из советских книг (скорее всего, в "Кавалере Золотой Звезды" или в "Стожарах"), которые брал для нее в библиотеке новообразовавшегося советского консульства отец, перенесший свою страсть к России на все нынешнее послевоенное победительное советское. – Я и говорю ему, научился бы чему. Или в город. Да там, конечно, паспорт нужен. А где его взять? Вот после армии и остался бы. Нет, назад, к своим дружкам-пьяницам, да у матери деньги таскать. Хоть в колхозе пристроился бы. Нет, не хочет. А у меня какие, прости господи, деньги-то! На них разве проживешь? Ну, и снова забрали. С Маркеловыми окаянными сельпо ограбили. Вот, еду, – она сухо вздохнула, выпрямилась, поправила платок и прямо посмотрела на девочку.
Та не знала, что отвечать, не поняв и половины ей поведанного. Соседка не ожидала ответа.
– Схоронила и еду. Вот, вызвали. Бумагу прислали. Здесь где-то, – она стала копошиться в вещах, в поисках названной бумаги для пущей достоверности, не нашла, махнула рукой, привела в порядок вещи, поправила платок, глянула в окно, снова повернулась: – А ты люби мамку и папку. Они у тебя хорошие. Ишь как куколку нарядили. Очочечки вон. Тоже правильно, чтобы глазки видели, – завершила она. – Умненькая будешь. А мой-то… – махнув рукой, не договорила.
Девочка опустила голову. И понятно.
В Тяньцзине уже последнее время, перед самым отъездом, по дороге в школу, когда она проходила мимо малюсенькой хибарки бедного сторожа, многочисленные его чумазые потомки высовывались из окна и кричали: "Сы-гэ-ян-ди!" – что значило четырехглазая. Что, в свою очередь, понятно, значило – очкарик. Девочка убыстряла шаг. Китайчата ликовали. Вослед ей они кричали и вовсе нечто непонятное и, видимо, непристойное. В своей необыкновенной житейской скученности они, вполне понятно, достаточно быстро сексуально взрослели и являли эту свою продвинутость в данном вопросе, порой не подкрепляемую еще никакой физиологической осмысленностью, немногими непристойными жестами, впрочем, вполне невнятными девочке по причине ее естественной для интеллигентских детей, необыкновенной целомудренности. Что-то, конечно, она во всем том подозревала. Тревожно догадывалась и спешила прочь. Умненькая все-таки.
Девочка отвернулась от соседки и уставилась в окно.
Постоянный жилец у них был один. Мухтарыч. Так называли его все. Он не обижался и весело гортанно отзывался на всякое окликание.
– Махатарач! – слышались звонкие китайские голоса.
– Иду-у-у! – глухо отвечал он, на длинных подгибающихся ногах, обутых в мягко облегающие высокие, но уже достаточно потертые сапоги, медленно спускаясь к обеду по скрипучей деревянной лестнице со своего последнего этажа, аттика, где и обитал в маленькой комнатушке.