Любовь Кихней - Осип Мандельштам. Философия слова и поэтическая семантика стр 39.

Шрифт
Фон

* * *

Особое место в парадигме образов, реализующих значение жизненной влаги, занимает лексема кровь. Кратко остановимся на ее значениях в раннем творчестве. В "Камне" семантика крови (впрочем, встречающейся редко) достаточно традиционна (ср.: "Зачем же мне мерещится поляна, / Шотландии кровавая луна?" (1, 98)), за исключением тех случаев, когда она символизирует сакральную жертву, которую следует принести как залог прочности созидаемого бытия (ср.: "Люблю изогнутые брови / И краску на лице святых / И пятна золота и крови / На теле статуй восковых" (1, 273); "Россия, ты, на камне и крови, / Участвовать в своей железной каре / Хоть тяжестью меня благослови!" (1, 88)).

В "Tristia" кровь становится субстанцией с измененными характеристиками. В нее проникает холод, она нередко предстает в твердой, "тяжелой" ипостаси: "И голубая кровь струится из гранита / <…> В моей крови живет декабрьская Лигейя…" (1, 111); "Что царской крови тяжелее / Струиться в жилах…" (1, 127).

Вместе с тем, кровь в стихах второго периода приобретает и оксюморонное качество сухости ("Никак не уляжется крови сухая возня…" (1, 134)). Произошедшая метаморфоза позволяет Мандельштаму включать в один синонимический ряд лексемы кровь и дерево. Причем эти слова через "сухость" объединяются с семантикой "любви", "любовной страсти" (ср.: "Я больше не ревную, / Но я тебя хочу, / И сам себя несу я. / Как жертву палачу. / Тебя не назову я / Ни радость, ни любовь, / На дикую, чужую / Мне подменили кровь…" (1, 136)).

В цикле "Стихи 1921–1925 годов" мы видим новую стадию смыслообраза: кровь приобретает амбивалентное значение. С одной стороны, она служит мерой жизни в ее убывании, утекании, угасании – в соответствии с мифом конца, реализуемым в творчестве Мандельштама этого периода, а с другой стороны, кровь является строительницей и "скрепительницей" эпох. Приведем примеры, иллюстрирующие мотив угасания:

А ведь раньше лучше было,
И, пожалуй, не сравнишь,
Как ты прежде шелестила,
Кровь, как нынче шелестишь.
(1, 142)

И с известью в крови, для племени чужого
Ночные травы собирать.
Век. Известковый слой в крови больного сына
Твердеет…
(1, 152)

На круговом, на мирном судьбище
Зарею кровь оледенится,
В беременном глубоком будущем
Жужжит большая медуница
(1, 306)

Теперь выявим контексты, в которых ярко выражена жизнетворящая функция крови:

Чтобы розовой крови связь,
Этих сухоньких трав звон,
Уворованная, нашлась
Через век, сеновал, сон.
(1, 143)

Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей…
(1, 145)

В "Новых стихах" семантика "крови-строительницы" получает дальнейшее развитие, поэтому кровь нередко ассоциируется с земной перстью (ср.: "Всё не прочтет пустотелую книгу / Черной кровью запекшихся глин…" (1, 166)), расцветом всех жизненных сил (ср.: "Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум…" (1, 194); "Кипела киноварь здоровья, кровь и пот…" (1, 208)).

В то же время кровь нередко становится свидетелем кровавой эпохи, что отражается в сопутствующем эпитете кровавый: "Твоим нежным ногам по стеклу босиком, / По стеклу босиком, да кровавым песком…" (1, 210). Пролитая кровь по-прежнему остается залогом подлинности жизни (ср.: "Я бестолковую жизнь, как мулла свой коран, замусолил, / Время свое заморозил и крови горячей не пролил…" (1, 162)).

Значение крови как связующего начала расширяется до смыслового показателя культурной преемственности: платоновские архетипы, оказывается, хранятся в образцах крови, по мысли Мандельштама, а не в каких-то бесплотных умозрительный конструкциях. (Ср.: "Вечные сны, как образчики крови, / Переливай из стакана в стакан…" (1, 190); "Здорово ли в крови Колхиды колыханье?" (1, 239)). И наоборот: отказ от крови является залогом процесса обратной эволюции, художественно представленного в стихотворении "Ламарк": "От горячей крови откажусь, / Обрасту присосками и в пену / Океана завитком вопьюсь…" (1, 186).

Вот почему кровь служит символом преображения мира. Не случайно в "Слове и культуре" Мандельштам пишет: "Наша кровь, наша музыка, наша государственность – все это найдет свое продолжение в нежном бытии новой природы, природы-Психеи. В этом царстве духа без человека каждое дерево будет дриадой и каждое явление будет говорить о своей метаморфозе" (2, 168).

Симптоматично, что в "Стихах о неизвестном солдате" кровь становится предвестником грядущего апокалипсиса как всеобщей смерти, ознаменованной обескровливанием (ср.: "Я шепчу обескровленным ртом…" (1, 245)), и последующего воскрешения, символом которого становится образ наполнения кровью аорт (ср.: "Наливаются кровью аорты…" (1, 245)).

* * *

В ряду субстанциальных парадигм третьего периода становится значимой и семантика дерева как онтологического материала бытия. Особенно проступают деревянные материи в антитоталитарных стихах ("короб деревянный"), а также в стихах, связанных с темой строительства. На сквозную семантику дерева в "Московских стихах" обратила внимание Н. Я. Мандельштам: "Материл этого цикла – дерево: плаха, бадья, сосновый гроб, лучина, топорище, городки, вишневая косточка" (Мандельштам, 1990. С. 182).

В. Мусатов, анализируя семантические деривации "дерева", пишет, что "в стихах 1915 года появляется "дерево креста" с его символикой жертвы и спасения, надежды и гибели. Причем спасенье и жертва ассоциировались прежде всего с водой – в противовес пламени, уничтожающему "сухую жизнь".

В "Tristia" "пахучие древние срубы", по мнению исследователя, образуют "своего рода "колодец" – замкнутое, глухое пространство". В "Московских стихах" "колодец объединял значения дерева и воды тем, что в нем отражалась Вифлеемская звезда – символ рождения и спасения, искупительной жертвы и гибели. Кроме того, колодец – и символ смерти, поскольку представляет узкое, тесное, темное пространство, подобное "сосновому гробу", и символ утоления жажды. Поэтому он не только дремуч и опасен, но желателен и спасителен. А Вифлеемская звезда выступает как знак отщепенства и изгойства среди людей, но и как знак последнего, нерасторжимого единения с ними, поскольку ради них приносится жертва".

* * *

Наряду с онтологически значимыми образами, рассмотренными выше, заметную роль в лирике Мандельштама играют парадигмы с семантикой хлеба, соли, яблока и т. д.

Особенно значима хлебная парадигма, которая, с одной стороны, выступает в тесной связи с соломенной парадигмой, а с другой стороны – с семантикой слова. При этом если в "Камне" образ хлеба выступает как показатель сакральной еды, то в "Tristia" и в "Стихах 1921–1925 годов" – это атрибут Евхаристии и аналог слова-плоти. Ср.: "О, где же вы, святые острова, / Где не едят надломленного хлеба…" (1, 125); "А в Угличе играют дети в бабки / И пахнет хлеб, оставленный в печи…" (1, 110).

Но начиная с цикла "Стихи 1921–1925 годов" в мифологеме хлеба, по мнению Е. А. Тоддеса, "кодируются различные феномены культуры: 1) слово, поэзия ("Как растет хлебов опара…"; "Нашедший подкову…"), 2) религия ("Люблю под сводами седыя тишины…"), 3) слово и культура, то есть производное от 1) и 2); 4) будущее искомое состояние человечества ("Опять войны разноголосица…"), 5) народ – не как нация, этнос, а как носитель культуры, причем культуры интерэтнической" ("большая народность Европы").

Поскольку слово ассоциируется с плотью, то возможна и обратная зависимость: хлеб утоляет, по Мандельштаму, "не только физический, но и духовный голод" (ср.: 2, 168). Отсюда сакрально-логосные ассоциации в стихах 1920-х годов, метафорическое отождествление хлеба (зерна, колобка) – со словом, верой; каравая – с церковью; церкви – с амбаром, зернохранилищем, ригой, житницей, закромами. Ср.:

Как растет хлебов опара,
Поначалу хороша,
И беснуется от жару
Домовитая душа.
Словно хлебные Софии
С херувимского стола
Круглым жаром налитые
Подымают купола.
Чтобы силой или лаской
Чудный выманить припек,
Время – царственный подпасок -
Ловит слово-колобок
(1, 142);

Соборы вечные Софии и Петра,
Амбары воздуха и света,
Зернохранилища вселенского добра
И риги Нового Завета…
Зане свободен раб, преодолевший страх,
И сохранилось свыше меры
В прохладных житницах в глубоких закромах
Зерно глубокой, полной веры.
(1, 137–138)

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке