Образование всегда представлялось "деревенщикам" желанным, но дефицитным ресурсом, доступ к которому был затруднен в силу объективных причин (отдаленность от культурного центра, война, материальные и бытовые тяготы). В период нахождения в городской образованной среде безликие обстоятельства, препятствовавшие самореализации выходцев из деревни, получили социальную персонификацию. В престижных столичных вузах (МГУ, ЛГУ, позднее МГИМО, ВГИКе) выходцы из крестьянства столкнулись с сыновьями и дочерями представителей советского образованного класса и административно-бюрократической верхушки, составлявшими основной контингент вузовской молодежи. Абрамов вспоминал, что, поступив в 1939 году на филфак ЛГУ, он оказался единственным крестьянином на своем курсе. Спустя пятнадцать лет во ВГИКе, если верить Александру Саранцеву, оператору, другу Шукшина, был примерно такой же социальный расклад:
За институтскими партами сплошь дети: кинематографистов, сотрудников кинематографической администрации, государственных служащих областного и республиканского звена, корреспондентов-международников и тому подобное, и тому подобное… И в подавляющем, удушающе-наглом большинстве…
Саранцев утверждает, что ему, Шукшину и другим абитуриентам, не входившим в число "избранных", еще во время вступительных экзаменов пришлось сделать крайне неприятные открытия. Он описывает противоречивую гамму чувств, сопровождавших его и близкий ему круг во время учебы во ВГИКе (от "обиды, недоверия, отчуждения" до "ощущения великой удачи <…> настежь открывшихся возможностей"), но полагает, что замалчивать факты и обстоятельства культурной дискриминации не следует.
Очевидно, соседство с советской элитой, получившей образовательные привилегии "по праву рождения", не могло не усугубить у выходцев из народа чувства ущемленности. Отмеченные однокурсниками "непонятная отчужденность" студента Абрамова и умение студента Шукшина держаться, никого к себе не приближая, вероятно, были естественными проявлениями настороженности по отношению к малознакомой среде. В этих обстоятельствах осознание своей "отсталости" по сравнению с более молодыми и успешными однокурсниками-горожанами, необходимость их догонять стали для будущих "деревенщиков" дополнительным травмирующим обстоятельством, но одновременно – мощным стимулом изменить сложившееся положение вещей.
Сосуществование привилегированных и подчиненных в одном пространстве, да еще осложненное творческой конкуренцией, потенциально конфликтогенно. Доминирующая группа будет, согласно Бурдье, отстаивать границы своей популяции и условия принадлежности к ней, а "восходящая" группа, рассчитывающая изменить баланс сил, – доказывать справедливость собственных притязаний. Приехавшими из провинции и жаждущими реализовать свои амбиции "новичками" высокий процент в поле культуры представителей элитарных групп расценивался как узурпация последними институциональных возможностей для творческой самореализации. Желание элиты контролировать пространство культуры возмущало выходцев из народа, однако элементом их габитуса было сомнение в собственной правомочности "заниматься искусством": "И я, подобно Шукшину, – писал Белов, воспроизводя логику "подчиненного" и взгляд на себя как на "выскочку", – выпрыгнул на другую территорию, предназначенную избранным". Сам же Шукшин, вероятно, пережил мощный диссонанс между рано возникшей устойчивой мотивацией заниматься творчеством и ощущением "незаконности" своего присутствия в этой сфере, несоответствия признанному идеалу "человека культуры". Незадолго до смерти, в 1974 году, нежелание в очередной раз давать интервью он объяснил дискомфортом, который доставляет ему роль публичного человека – режиссера и писателя: "Ничего страшного, если я промолчу лишний раз. <…> Представьте себе, такая глупая, в общем, штука, но все кажется, что должны мне отказать в этом деле – в праве на искусство".
Напротив, "аборигенам", считавшим себя полноправными держателями культурного капитала, наличие новых претендентов на этот капитал казалось едва ли не эксцессом. Конвенциональное представление о привычных границах поля культуры и их пересечении "чужаком" запечатлел рассказ Неи Зоркой о вступительных экзаменах во ВГИК в 1954 году:
Среди абитуриентов обращали на себя внимание два молодых человека, облик которых являл собой, мягко выражаясь, контраст. Один – москвич, худенький, подвижный, с красивым и нервным лицом типичного русского интеллигента, на плечах странноватый желтый пиджак, под мышкой объемистый фолиант – "Война и мир" Л. Толстого, любимая с детства книга. Другой – явно из глубинки, лицо широкоскулое, круглое, простонародное, повадка солидная, военный китель с неуставными пуговицами. Легенда гласит, что экзаменатор Ромм спросил у угрюмого сибиряка, читал ли он "Войну и мир". "Нет… Больно толстая…" – будто бы ответил соискатель ничтоже сумняшеся. У Ромма, конечно, хватило юмора простить.
Границы поля культуры здесь заданы степенью интегрированности в последнюю двух из упомянутых персонажей (а также автора зарисовки): перед нами интеллектуалы (Ромм и Тарковский), уравненные причастностью к миру толстовской эпопеи (у одного это любимая книга, другой в силу высокого культурного уровня снисходительно прощает ее не-чтение), а между ними – "инородное тело", новичок в мире культуры (Шукшин).