Хименес до конца дней признавался в любви и верности Андалузии. Но примечательны его воспоминания о могерском периоде: "Моим инстинктивным побуждением было тогда и остается поныне стремление придать андалузскому всеобщий смысл и, памятуя, что "монаха делает ряса", я обрядился андалузцем, чтобы понять, смогу ли наполнить содержанием эту емкость". По крайней мере, одно он явно смог. Испанский идеализм, андалузская грация, галисийская грусть и кастильская ясность - все странно слилось, и книга об осле таинственным образом запечатлела Испанию. Это окончательно определилось в трагические годы, когда республика пала, и тысячи испанцев разбрелись по свету. Есть книги, которые берут в изгнание, как горсть родной земли; "Андалузская элегия" была частицей испанского воздуха. И дети-эмигранты, читая историю бедного Платеро, постигали не только печаль и красоту мира или музыку родной речи; "Платеро и я" - одна из книг, по которой учились родине.
Признательность детей была особенно дорога Хименесу. Андалузский ослик забрел далеко за пределы Испании, и когда изгнанник в 1948 году побывал в Аргентине, школьники прислали ему свои рисунки к этой книге. Хименес был счастлив и увешал ими стены комнаты.
В 1912 году Хименес, покинув Могер, с кипой рукописей перебрался в столицу, и вскоре жизнь его резко переменилась. Энергичная, одаренная и обаятельная студентка Зенобия Кампруби Аймар, дочь каталонца и пуэрториканки, сломила сопротивление родителей и весной 1916 года Хуан Рамон и Зенобия обвенчались… в Нью-Йорке. В Америке жила родня невесты. Впервые могерский затворник пересек океан и увидел Новый Свет, вдвойне новый для испанского провинциала. Мигель де Унамуно считал, что город лишь тогда впору человеку, если его можно обойти за день. Здесь масштабы были другие. Но Хименеса - прогрессиста и поборника испанского обновления - не ослепило увиденное, и он зорко вглядывался в тяжелую поступь прогресса; правда, недолго - путешествие было коротким, меньше полугода (и по тем временам небезопасным - шла мировая война, и в Атлантике рыскали германские подлодки). Хименес не мог предвидеть, что в скором времени ему придется вглядываться в будущее дольше и пристальней бесприютными глазами эмигранта.
Памятью свадебного путешествия стал "Дневник молодожена", книга странная и довольно сумбурная: это не дневник и не путевые заметки, а калейдоскоп ощущений, реальных и фантасмагорических, в отрывочных верлибрах и лаконичной прозе. Хименес и по натуре, и по убеждениям был импровизатором. В поэзии он отрицал условности, приемы, эффекты и все, что так или иначе сводится к профессиональному умению. "Кроме сути и кроме формы, - утверждал он, - есть еще глубина самой формы, что-то сокровенное и погребенное, что вырывается из души чудесно и непроизвольно, или мучительно (непроизвольно - не значит легко) и ложится на бумагу сквозь словесный узор". В "Дневнике" он целиком доверился этой непроизвольности, порой жертвуя сутью и формой ради мгновенных откликов на беглые впечатления.
Однажды, уже в эмиграции, Хименес назвал "Дневник" своей лучшей книгой. С этим трудно согласиться, по крайней мере, в отношении стихов. В упомянутой беседе "Дневник" был охарактеризован поэтом еще и как книга перепутья. Действительно, после нее - книга вышла в 1917 году - поэзия Хименеса неузнаваемо преобразилась, но в "Дневнике" он еще только осваивал новый язык. Верлибры, утратив звучание, обеднели музыкально, но еще не обогатились мыслью, а переживания и перипетии медового месяца остались эпизодами, не достигшими лирической убедительности. Тем не менее, книга повлияла на испанскую поэзию. Успех был несомненным еще и потому, что обманчивая легкость и своеволие письма оказались соблазнительными - "можно и так", - и долгие годы верлибры "Дневника" ободряли дилетантов и вдохновляли графоманов.
Намного весомей стихов оказалась проза, отточенная в буквальном смысле, - нервные наброски острого пера. Пестрая и монолитная толпа, островки живой природы в мире угля и стали, техническая мощь и провинциальный снобизм индустриальной цивилизации, муравьиный быт - все это годы спустя подробней и прозорливей отразилось в "Дневнике изгнанника", но бросилось в глаза еще во время свадебного вояжа. Первым из испанцев Хименес коснулся негритянской темы, позже подхваченной Гарсиа Лоркой. Вплотную к ней Хименес подошел в эмиграции, когда судьба забросила его во Флориду. В Штатах тогда блюли сегрегацию, и в общественном транспорте неграм отводились задние места. Хименес с женой неуклонно садились именно там (старый завет Дон Кихота - с несправедливостью вступай в бой не соизмеряя силы и не рассчитывая на успех; лавры или насмешки - неважно).
На долгие годы - сорок лет - Зенобия стала для поэта подругой, спутницей, помощницей, даже сотрудницей (они вместе переводили Тагора и Синга), а заодно и сиделкой - он часто болел. Хименес посвящал ей книги. Последнее посвящение было прощальным: "Той, кого я так любил и не смог сделать счастливой".
По возвращении из Америки семья поселилась на окраине Мадрида. Хименес обил пробкой стены и отгородился не только от автомобильных гудков, но и от академий, газет, репортеров и перспективы стать кумиром. В потрясенном мире нейтральная Испания была сравнительно благополучной, но благополучие это оказалось шатким и недолгим; в конце мировой войны оно рухнуло. Готовя военную диктатуру, крепла реакция, но крепло и сопротивление. Полгода длилась, всколыхнув всю страну, крупнейшая забастовка - бастовали на родине Хименеса, на тех самых медных рудниках, что отравили реку его детства. И настали роковые тридцатые - революция, крах монархии, растущая борьба республиканцев и националистов и франкистский мятеж.
Война быстро переполнила мадридские приюты, и Хименес взял к себе в дом двенадцать сирот. Материально он рассчитывал на многотомное Собрание сочинений и на лавочку народного искусства, где жена была одной из совладелиц. Но с началом войны народу стало не до искусства, а Собрание сочинений прекратилось на первом же томе. Хименес оказался в отчаянном положении. На беду на улице Веласкеса, куда он перебрался со своими беспризорниками, обосновался штаб анархистов, которые сразу невзлюбили поэта. Библейская внешность Хименеса вселила в них подозрение, что он верит в Бога. Это было более чем опасно. За линией фронта, в его Андалузии, свирепствовал террор, но и в стане республиканцев крайностей хватало. "Гражданская война - это не война, это болезнь, - писал Сент-Экзюпери, очевидец событий, - больше расстреливают, чем воюют". Поводом для расправы могла стать фуражка инженера, университетский значок или образок на стене. В Барселоне к Пабло Казальсу, уже всемирно известному, явился рабочий патруль и пригласил на "прогулку" (испанский эвфемизм той поры, наподобие российского "в штаб к Духонину"). "Но я же ваш!" - растерялся убежденный республиканец Казальс. Ответ был: "Наши в таких домах не живут". - "Я музыкант". - "Ах, музыкант? Ну, так сыграй нам". Казальс играл больше часа; анархисты, уходя, прослезились - то ли от музыки, то ли от мысли, что едва не пустили в расход такого милого человека.
Для Хименеса подобное вряд ли бы кончилось благополучно, инструменты у него были не такие общедоступные и характер тоже. Рафаэль Альберти даже предлагал ему охранников, на что Хименес ответил удивленным вопросом: "Разве в Мадриде больше нечего охранять?"
Республиканское правительство стремилось сохранить интеллигенцию, и Хименесу предложили пост культурного атташе в Нью-Йорке. Был в этой заботе определенный расчет. Хименеса хорошо знали и любили в Латинской Америке, существовало даже содружество поэтов "Камень и небо" - по названию одной из его книг. Его отношение к фашизму было однозначным: "Бунт средневековья". При этом он не входил ни в одну из партий, и политическое беспристрастие делало его свидетельства весомей, а призыв помочь республике - убедительней. Ему сказали об этом без обиняков, и, надо признать, возложенную на него миссию он выполнил честно.
Продав все, что нашлось в доме ценного, Хименес обеспечил своим питомцам трехмесячное содержание, бросил библиотеку, архив, рукописи, и в конце августа 1936 года выехал в Париж, а оттуда - в Америку. Семейный багаж состоял из двух чемоданов с бельем и двух обручальных колец. Прибыв на место, Хименес объявил сбор средств и переслал своим сиротам сумму, которой должно было, по его расчетам, хватить на четыре года. Он так и не узнал, хватило ли и на сколько; в конце войны вести от детей пришли уже из Каталонии и оказались последними.