- Лхагва? - переспросил Бабый. - Но и сегодня - среда! Значит, она умерла в тот день, в который родилась и в честь которого носила свое имя?
- Помолись за нее, лама, - понурил парень голову. - Она была хорошая девушка… А к небесам мы ее проводим сами.
Так вот почему к ней никто не заходил! Ее соседи просто боялись цириков, которые могли вернуться сюда в любое время.
- За что они ее? - спросил Бабый.
- В тот вечер не она одна попала в беду, - вздохнул парень. - Мою сестру тоже нашли мертвой. Они даже отрезали ей голову и груди, распороли живот…
- Как ее звали?
- Олзийбат.
- Может, ты знаешь имена и других пострадавших девушек? Назови мне их всех!
Парень кивнул, но тут же обернулся на шум, прокатившийся по толпе, пробормотал слова извинения и поспешно отошел от ламы, замешавшись среди людей.
- Цирики! Цирики идут! - закричал мальчишка, минуту назад награжденный подзатыльником. - Те же самые, что и три дня назад здесь были и ловили девчонок!
Бабый поднял голову: на дороге серо-зеленой лентой в клубах коричневой пыли колыхалась толпа вооруженных всадников, горланящих непристойную песню.
Толпа, окружившая домик умершей девушки, заметно поредела, теперь у его облупившихся стен и распахнутой настежь двери боязливо жались несколько старух и мальчишек - одни не успели уйти, а другие остались, пригвожденные любопытством. Бабый тронул коня и поехал навстречу солдатам.
Он и сам не осознавал, что делает, и не знал, что будет говорить солдатам, которых не останавливали ни кровь, ни слезы, ни визги страха, ни вопли ужаса. Но он не мог поступить иначе - он обязан был сказать этим вооруженным людям, что их оружие получило благословение неба для борьбы с врагами, а не с собственным народом - братьями, сестрами, отцами и матерями; что их грязные поступки будут осуждены небом и прокляты людьми; что рано или поздно, но их всех ждет наказание за невинную кровь и за бездумно погашенные жизни…
Заметив красношапочного всадника, командир цириков подал короткую команду и, подъехав к Бабыю, спросил:
- Откуда и куда держишь путь, лама?
- В дацан "Эрдэнэ-дзу", дарга.
- Хм!.. Но он - в другой стороне!
- Я хотел поговорить с вашими солдатами, дарга. А потом продолжить свой путь… Я узнал, дарга, о большом несчастье, случившемся здесь три дня назад…
Запас храбрости у Бабыя уже иссяк, и слова, которые он хотел сказать этим вооруженным людям, сама профессия которых убивать, ушли неведомо куда и не оставили себе замены.
- Что же ты замолчал, посланец неба? Говори, мы все тебя слушаем и готовы распустить сопли!
Солдаты сдержанно засмеялись, оценив слова своего командира как остроумную издевку над ламой в красной шапке. Они чаще видели желтых и коричневых лам и потому верили больше им.
- Ваши солдаты, дарга, достойны только осуждения. Они - насильники и убийцы. В новой жизни они станут пауками и крысами. Там, - он показал в сторону домика Лхагвы, - только что умерла девушка, истерзанная и опозоренная вашими солдатами. Она умерла от стыда, и этот ее стыд падет гневом неба на их головы!
По лицу командира цириков прошла гримаса:
- Заткни свою святую пасть, пока это не сделали мои баторы! Шепчи свои молитвы старухам! Прочь с дороги!
Бабый понял угрозу, но не поверил в ее обыденность - ламы были неприкасаемы, хотя драки между ними и случались.
- Я хотел бы, дарга…
Но тот, сверкнув медными куяками, нашитыми прямо на куртку, подал знак солдатам. Те стащили Бабыя с коня, бросили на дорогу и начали пинать ногами. Бабый не сопротивлялся, не стонал и не охал. Он знал, что каждый, кто унижает, грабит или другими какими способами наказывает лам, делает им добро, освобождая от желаний. Но на этот раз ему было совсем нерадостно от такого очищения, а больно и стыдно.
- Отставить! Он все-таки лама!
Солдаты отошли от скрюченного тела и теперь испуганно и смущенно смотрели друг на друга: лам бить им еще не приходилось.
- По коням! Стать в строй!
Потом командир подъехал к Бабыю, нагнулся с седла, спросил, не скрывая злости:
- Ты все еще убежден, что мои баторы достойны твоего глупого проклятия, лама?
- Пусть их судит небо. И вас, дарга, тоже.
- Не лезь в земные дела, лама! Это может для тебя плохо кончиться! И твое небо не заступится не только за тебя, но и за твоего далай-ламу!
Бабый не отозвался.
- Что делать с его конем, дарга? - спросил кто-то из цириков.
- Все ламы ходят пешком. Зачем конь пешему?
Да, житейская наука всегда дается тяжелее науки духовной…
Избитый и оскорбленный, Бабый не мог, да теперь и не хотел исполнить то, о чем его слезно просили соседи Лхагвы, поднявшие его с земли и отряхнувшие его одежды от пыли.
- Пригласите другого ламу! - Он достал мешочек с монетами, протянул уже знакомому парню. - Здесь - деньги…
В Урге недостатка в ламах не было - они целыми толпами бродили по улицам, днями просиживали на базаре, бесстрастно глазели на прохожих из-за дувалов и палисадников. Горожане к ним привыкли и не обращали внимания на их лица, одежды и святые товары, разложенные в пыли и развешенные на ветках деревьев.
У всех у них, как и у цириков, были родственники. Ведь почти каждая монгольская семья хотела иметь своего святого заступника, и потому одного из мальчиков, которому едва исполнялось 9-10 лет, отдавали в дацан или храм. А те мальчики, что оставались дома, в 13 лет становились цириками и, случалось, служили до глубокой старости. И мальчики-ламы и мальчики-цирики были навсегда потеряны для семьи. Но так продолжалось из века в век, и к этому привыкли, хотя постоянная нехватка рабочих рук и мужчин болезненно отражалась на всем укладе жизни: сокращалась рождаемость, скудели стада, нищали не только сомоны, но и города.
Две силы всегда противостояли друг другу: ламы и цирики. Количество лам в Монголии было равно количеству цириков, а нередко и превышало их. Ламы никому не подчинялись, кроме своих духовных авторитетов, никому по сути дела не подчинялись и цирики, оставаясь самыми неорганизованными, разбойными и безнаказанными солдатами Востока. Светская власть ими не интересовалась и боялась их, а духовная была бессильной что-либо сделать вообще. Хотя и случалось, что монастыри давали хороший отпор большим военным отрядам, избивая их с неменьшей жестокостью, чем сами цирики избивали собственное мирное население…
Вот и последние домики Урги, свалки нечистот прямо посреди улиц, где бродили отощавшие священные собаки и возились в грязи и отбросах оборванные, грязные, вечно что-то жующие ребятишки, научившиеся с пяти-шести лет лихо ездить на коне, драться и попрошайничать… А потом их пути раздвоятся: одни уйдут в ламы, другие - в цирики!
Конечно, эту ночь Бабый мог бы провести и в опустевшем домике Лхагвы, но он не хотел даже дышать воздухом Урги - такой нищей и злой она ему показалась. Да и последнюю ночь лучше провести в дороге, чтобы утром остановиться у ворот "Эрдэнэ-дзу": начинать новое дело и новую жизнь с восхода солнца, - что может быть прекраснее!
Он только на минуту заглянул на базар, чтобы купить материи для тюрбана - с красной шапкой доромбы Бабый решил распроститься навсегда. К тому же тюрбан, заколотый желтым или красным камнем, вызывал большее уважение, говоря каждому встречному, что перед ним - не просто лама, слуга неба, но и мудрец, хозяин многих тайн, знаток древних книг, посвященный не только во все обряды, но и читающий высшие символы вероучения…
Правда, у Бабыя не было письма из Поталы, но у него было письмо ширетуя Иволгинского дацана, в котором перечислялись все науки, постигнутые им. А ширетуй Иволгинского дацана - тоже высокий лама, и каждое его слово золото. И хотя письмо было адресовано настоятелю кочевого монастыря "Да-Хурдэ", с этим документом Бабый мог стучаться в ворота любого дацана, даже такого знаменитого, как "Эрдэнэ-дзу". Но туда у него был другой пропуск - монета со знаком Идама. Она была вручена хубилганом Гонгором сада Мунко как пропуск в тайники Кайласа, но вернет ее тот, кто взял на себя тайный обет умершего…
Оставив шумную и грязную Ургу за спиной, Бабый не пошел по дороге, исхоженной паломниками, а повернул к священной реке. И хотя это был не сам Орхон, а только его приток Тола, но и его вода годилась для последнего омовения.