Я видел, как утром,
над серым болотом,
кочкарником,
марью,
оставив исслеженный
красными лапами берег,
сентябрьскую тишь распугав
и привстав над водою,
одна за другой поднимались красивые птицы.Тяжелые птицы,
красивые птицы -
обрывками пены,
обломками льдов,
голубым опереньем,
счастливым и белым,
они восходили над марью, над темным болотом,
а мы оставались, лишенные крыльев и пенья.Когда-нибудь в поле,
а может, в машине,
а может, на водах
ударит по сердцу
то ль страх,
то ль провиденье смерти.
Так что же мы вспомним?
Любовь?
Удивленье?
Удачу?
Высокое небо? Иль птиц, рассекающих небо?Ах, кто это знает? И кто это может увидеть?
Пески осветились и канули в темную воду.
А лебеди машут,
и машут,
и машут крылами,
и их отраженья, сияя, плывут над болотом.
Доброе Начало
Есть бухта.
Это – Доброе Начало.
Высокое кольцо песчаных дюн,
вулкан Атсонупури – конус в небо,
базальтовый высокий перешеек,
аралией заросший, елью Глена
и можжевельником.Там жить бы я хотел. Встречать восход.
Ходить с ружьем на дальние озера
и жечь костры, давая знать судам,
что мир еще повсюду обитаем.А если бы касалась вдруг тоска
меня своими пальцами, я б молча
ходил туда, где брошенный поселок,
как черный иероглиф, распластался,
под небо вскинув сломанные балки.Мне было б странно находить траву
или обрывки рыжих фотографий
среди руин, и в поисках живого
я б сотни километров проходил,
но снова
возвращался
к морю.И, прост как звезды, трогал валуны,
похожие на нерп. Касался пены.
И знал, что я из тех, кто прочно верен
теченью рек, звезде над головой,
и просто миру, вечному, как время.
* * *
С. Гольдину
Печаль полей. Высокие слова.
Три дерева. Неясная тревога.
Далекий оклик. Пыльная дорога.
Осенняя кипящая трава.
Пустынные пустые острова.
Неясный свет неясного пролога.На отмелях крутые валуны.
Три водопада падают с обрыва.
Вода наката холодно игрива.
Не боль, а ощущение вины.
Рассветный пляж. Обрывки тишины.
И отмелей оранжевая грива.За годом год. Даровано весло.
Но кем? Когда? Лежат сугробы снега.
След мамонта. А там и человека.
А там уже и Слово, и Число.
Откуда и куда меня несло?
Мой возраст превышает возраст века.И все-таки, полкниги Бытия
перелистав, представ перед Порогом,
отдав своё сомненьям и тревогам,
я с горечью вдруг вижу: жизнь моя,
как и тогда, в начале бытия,
спор с Дьяволом,
а не беседа с Богом.
Прощание с Ригой
Перепевает жизнь мою простудный дождик серой Риги,
пронизывает ветром тьму, закат мутнеет неурочно,
тоска вгрызается в мозги, как будто мне читают книгу,
в которой вся моя судьба давно расписана построчно.На Даугаве битый лед, лепешки медленного снега,
течет декабрьская река, терзая душу изумленьем:
я столько отыскать хотел в руинах вычурного века,
а все кончается одним отчаянным стихотвореньем.Шипит, сползая по стене, поток сырой туманной пены,
все тает в бледной полумгле, как в утомительном дурмане -
мосты, фронтоны, дерева, как бы оплавленные стены,
и чей-то смутный силуэт, почти растаявший в тумане.Пытаюсь протереть стекло, но нет стекла, течет на плечи
все та же серая тоска, к утру, боюсь, весь мир растает.
Три католических звезды мерцают сквозь туман, как свечи,
а впереди сплошной туман…
Темнеет там или светает?…
* * *
С. Гольдину
Сезон иллюзий завершен,
леса сырые опустели.
а песни, если их допели,
допели губы чьих-то жен.Сезон иллюзий завершен,
сгустилась в яблоко туманность.
Легка печаль. Светла багряность.
Лес просто лес. Он тайн лишен.Дожди дождями. Сон как сон.
Легки и радость и тревога.
Убита ливнями дорога.
Сезон иллюзий завершен.
Вечный рефрен
И. Цаневу
Над лесом весенние ветры играют,
все полнится шумом и гамом его,
и даже деревья, как люди, вздыхают:
где музыка?
Музыки прежде всего!Где музыка? Ей бы пора проявиться.
Туман? Но она не боится его.
Пора бы ей высветить радостью лица:
где музыка?
Музыки прежде всего!Прозрачной и легкой, в сиянии света,
встающей над лесом, над шумом его,
чтоб всем нам служило смятенье поэта:
где музыка?
Музыки прежде всего!
Андрею Германову
А меньше всего
было женщин в море.
Дела Афродиты его не касались.
И женские руки
мужчин не касались,
когда корабли расходились на створе.Но именно море
кричало о суше,
о брошенном острове,
сломанном кедре,
о ветре, взрывающем юные души,
и парусе,
нежно
беременном
ветром.
* * *
Я провидец.
в юности, в начале
долгих рек, из коих воду пил,
угадал: в Пиринах, на развале,
кто-то город белый заложил.Угадал: когда-нибудь под осень
вспыхнет медью темная Луна -
над откосом, выпасом, покосом,
там, где стынет только тишина.Угадал: когда-нибудь под вечер
над рекой, над дымкой голубой,
колокол ударит: всем на вече!
Ветер.Вечер.
Вечность.
Боже мой!
* * *
Тайной вечери глаз
знает много Нева.
В. Х.
Все утро небо плакало,
лишь к вечеру устало.
О, как в саду Елагином
тебя мне не хватало!Аукнулось на Прачечном,
откликнулось у Летнего,
в котором нами начато
неконченое лето.Опять вдали аукнулось,
а я не откликался.
По темным переулкам
К тебе, как ветер, мчался.Темные решетки
в золотых обводах.
И лодки,
лодки,
лодки
на потемневших водах.И небо вправду плакало,
и был мне ведом страх.
Ведь дело не в Елагином.Еже писах -
писах.
Воспоминания о Нью-Йорке
Полдень. Небо распахнуто, как окно.
Зной ужасен, как долгострой, в котором уже не живут и совы.
Ветер, будто трубу, пронизывает давно
вечный город, и дальше летит, расшатывая основы.Эта злая туманность и есть Нью-Йорк.
Шифер медленных крыш. Рябь на Гудзоне.
Кто поет о любви, а кто об озоне.
А в общем -
торг.Жар чужого огня.
Ухожу из тоски, как из чеченского плена.
Я не вижу Бога в пределах своей Вселенной,
но и он, конечно, не видит меня.Сохо. Полдень. Полотна у серой стены.
Два еврея, француз, и русская Нина.
Душный воздух стоит над городом, как плотина,
ничто не стоит своей цены.Я спокоен. Толпа не пугает меня. Идиот,
я считаю, что время мое еще не совсем упущено.
Что цитировать? Бродского? Или все-таки Пушкина?
Мы не в Сотби, но все поставлены в лот.Оттого и щемит мое сердце. Гвоздь
жесткой боли торчит, постанывает изгублено,
как сладкие колокольца на доме Любина,
названье которых запомнить не удалось.
Заметки на полях
И все-таки судьба угомонилась,
пусть ненароком, будто невзначай,
она сменила божий гнев на милость,
а горечь соли – на крепчайший чай.И за тоску потерь и одиночеств
я награжден, как и хотелось мне,
признаньем женщин, ласковых пророчиц,
что втайне славу предрекали мне.Теперь я знаю, мне хватило силы,
никто не скажет, как не о бойце.
Бессилие, что так вчера бесило,
оставило лишь тени на лице.И задыхаясь, зная, так бывает,
я повторяю давнюю строфу:
"От радостных вестей не умирают,
а горестные я переживу".
Художник
Художник, написавший дивный лик
своей жены, давно с женой развелся.
Он странствовал,
искал,
любил,
боролся.
Ему под сорок,
он уже старик.Всего достигнув, он живет в глуши.
Забыты надоевшие тирады
о вечном нетерпении души.
Он просто добр, и этому все рады.Он бродит по дорожкам.
Дрогнет лист -
он восхищен.
Он слушает, как птица
поет и плачет.
Хочется молиться
тому, что мир и трепетен, и чист.И все-таки бывает, что рука
вдруг ноет, ноет, тянется то к листьям,
то к лужам (в них проходят облака),
то, обречено, к выброшенным кистям.
И сердце начинает замирать:
взять кисть, вернуть любовь и наслажденье,
вернуть давно ушедшее виденье,
воскреснуть! -
и блаженно умирать.Но он молчит.
Он все узнал давно.
Не пламя в нем, а только трепетанье.
И все-таки томит его желанье -
Вновь женщину вернуть на полотно.Как жаль, он написал ее давно.
Большие снега
Мир покрывают снег и тишина.
Мы как на дне огромного колодца.
Столь ясен свет, что можно уколоться
о луч звезды.Высокая Луна
давным-давно стянула кольца луж
резным стеклом. Застыла меж деревьев.Забито небо сонмом темных перьев.
Свет фонарей – как отсвет райских кущ.