и герои с котурнов,
вместо цоколя – в грязь.
Остаются потемки,
черепки да гроши…
То, Елена, потомки,
поспеши, согреши!
Марпеса
В наш дом пришли сваты от Аполлона.
Темнеет сад, он ярче пред грозою.
И, снисходительна, сквозь дымку небосклона
золовка Артемида глаз мозолит.
Меня проститься с девичьей косою
торопит мать, в решенье непреклонна
мое девичество
сбыть за количество
сияющих возможностью монет,
но я решила: я отвечу "нет".
Не то пугает, что краса не вечна,
не то, что перед ним я как овечка
и разум суетой-фатой завешен,
а он – мой Бог – он сам на все ответ,
он жребий золотой,
он вечно молодой;
не то страшит, что даже не порвет
делосский плащ, ни ремешок сандалии, -
ему не надо никуда вперед,
ему и так заранее все дали,
он, как клеймо гравера на медали,
и вне изображения живет;
он вне, а я – внутри
пускаю пузыри.
А то, что сладко наших дев тревожит,
меня обяжет только и стреножит -
я смертного в мужья себе хочу:
чтоб на меня кричал несправедливо,
чтобы в саду за розами – крапива,
но вместе ткать супружества парчу
и, ошибившись, выть.
И равной быть.
Европа
Ну вот и старость. Сырость. Кризис.
На месте розы – катехизис.
Знак полнолуния всегда в твоих ночах,
но сам цветок, цветок луны, зачах.
Вы были вместе до обидного недолго,
где рыжею волной вздымалась холка
меж синих волн в барашки завитых.
Он нес тебя по лугу и – бултых -
в соленой бездне оказался вскоре,
и ты в нем утонула, словно в море.
Но он исчез, едва ступил на берег,
упреков убегая и истерик.
Тебя трясло: чума, костры и войны,
а прошлое уж поросло травой, но
все верила – вернется он на луг,
возлюбленный твой, бог, чужой супруг.
Но время вышло. Старость. Сырость.
В волнах печаль и в небе сирость.
Твоя мечта по-прежнему проста,
в сквозном Акрополе наивно заперта:
унылую ночами чуя муку,
ты тянешь иссыхающую руку,
надеясь жесткую нащупать шерсть быка.
И розовеет дряхлая рука.
"И этот, с копьем в деснице…"
И этот, с копьем в деснице,
и тот, кто закружит свод…
(Синица моя, синица,
спасение не придет.)
Сдвигаются, грохнув, сферы,
раскручиваются миры
(что выдох – крылышком серым,
полет – скупые дворы).
И этот, и тот – крылаты.
Художник впадает в раж.
Синица моя, куда ты!
В свинцовом оплете витраж.
Покуда орган бушует
и хор невпопад гремит,
пускай белошвейка в шубу
упрячет огонь ланит,
очнется – крупа в кармане…
– Где птички? Какой мороз!..
И этот, с копьем, обманет,
и змей распрямится в рост.
Лагуна
Я вышла из вагона электрички.
Филонил дождь: смеркалось еле-еле,
но грузно плюхала усталость в теле
по неизбывной воровской привычке.
Сомкнулись двери с визгом за спиной,
блеснула окон тусклая слюда,
закатный луч минуя стороной,
и электричка тронулась туда,
где Ева рыжая гранат срывает с древа
и луч косой бьет в окна справа.
Слева
волна нагая шепчет: "Ну же, Ева!" -
и вторит ей тревожная олива.
Там пастухи ведут овец по склону,
не различимых с облаком совсем,
и Бог, смеясь, звонит по телефону -
напомнить: ужин будет ровно в семь.
Там на ромашке чаек день гадает,
где будет выстроена новая столица,
и гладь морскую меряют годами,
а первая гора еще дымится.
Там пахнет свежей горечью миндаль,
там склевывают рыбы сердолик,
и путь во все концы равновелик
и кратен мере "даль".
Тот мир зеленый, золотой догнать возможно,
пусть станция моя глядит уныло
и прячет луч косой за тучи в ножны:
вот телефон. Но я не позвонила.
Рим. Прихоть памяти
Нет, вспоминается не вилла Адриана,
а черепаха в глохнущем пруду
и мак, алеющий, как скомканная рана,
в развалинах, у Рима на виду,
где не укусят Истины уста:
рука туриста на их зуб – чиста.
Поводит клювом молча черепаха,
и глохнет вспышкой камера от страха;
турист заснять пытается века,
но не дрожит – никак! – его рука:
без трепета в античность не войти,
а по жаре – где трепета найти
(седых олив недвижная листва
уже до опыта, до осени мертва)?
Там гид толпе живописует термы,
нанизывая Рим на голый термин,
ленивый слух пасется вкруг пруда:
вода в жару милей, чем города;
из рук испить в отсутствие посуды
у первых христиан, среди теней…
И тень мелькнет, несчастная, Иуды,
и кто-то устремляется за ней…
Вино (праязык)
Сок виноградный под смуглой стопой италийской
брызнет из круглого чана, и ягоды всхлипнут:
путь через лето и море до нёба неблизкий,
крошится время быстрей, чем античные плиты.
Были же грозди янтарно-прозрачные, сладко-,
были и терпкие синие, мелко-тугие…
Дни эти – ягоды – в памяти плотной закладка,
что ж открываешь все чаще страницы другие?
Зреет вино – праязык наш коснеющий общий,
нимфы на нем вне времен о любви лепетали…
Видно, другое привез плутоватый наш кормчий,
время пытаясь объехать по горизонтали.
"Опять прилипнет простенький мотив…"
Опять прилипнет простенький мотив,
ни подобрать к нему, ни вспомнить слов,
замрешь надолго, руки опустив,
как в поле средь травы болиголов.
Посмотришь сверху – дело есть у всех:
цветут пионы, трудятся шмели,
жуки неудержимо, словно смех,
ползут на солнце по коре земли.
Заполнит вечер жимолость. Вот-вот,
и аромат прольется через край,
а солнце прячет пышущий живот
за невысокий дровяной сарай.
Зачем в июнь без дела входишь ты?
Но жизнь страшит сильнее, чем всегда,
в отсутствие лукавой темноты
растянута, как в небе провода.
Ее избыток не перебороть.
Тугой июнь – как ярко и светло -
неловким жестом можно распороть,
и руки от отчаянья свело.
"Что может быть здесь веселее?.."
Что может быть здесь веселее?
Из окон в июле смотреть,
как дождик пускается злее,
ведро заполняя на треть,
пруды закидав пузырями
и вычернив землю с лихвой,
он соком зеленым зарядит
картошку с пожухлой ботвой,
воронам он даст передышку
от плотной, как перья, жары,
увядшие листья, как книжку,
раскроет в азарте игры.
Он тучею грохнет о тучу,
и кошка взовьется на шкаф.
Он пух обездвижит летучий
и вымочит грядки рукав.
Что может быть здесь веселее
в жару – в садоводстве, без дел,
где нет ни реки, ни аллеи,
где сад без дождя поредел?
Но тучи несутся на север
к прохладной далекой реке,
смущая хлопочущий сейнер,
а молнию держат в руке,
чтоб вольно грозою излиться.
Бранятся вовсю рыбаки
и тянут на мокрые лица
край куртки, как сеть из реки.
Дом
Как на дрожжах, поднялся за сезон
соседский дом в три этажа, под крышу,
хоть в садоводстве строить не резон
хоромину других домишек выше
(не для того, чтоб скромность соблюсти -
сравненье вору дачному знакомо…
И так зимой у дачных палестин
немного шансов простоять без взлома).
Соседка, осторожности назло,
стеклила окна, строила беседку.
Подростков мучило громадное стекло,
а мы смотрели косо на соседку:
ни грядок, парников – громадный дом,
тень от него мешает нашей вишне.
Тамара, поборовшись со стыдом,
– Зачем, – спросила, – столько комнат лишних?
Для дачников? Ведь дети не спешат,
а дом – он постоянные расходы.
Разбей парник: укроп, редис, шпинат -
окупишь часть через четыре года!
Упрямая соседка крыла дом
нарядной, самой красной черепицей,
со стройкой через лето напролом
и по ночам ей, бешеной, не спится!
Соседи отступились – поживем,
посмотрим. Ей зимой не будет мало!
Ну а весной… Весной – остался дом,
соседка умерла. Диагноз знала.