Чебалин Евгений Васильевич - Час двуликого стр 14.

Шрифт
Фон

Когда нервничает, постукивает перстнем по набалдашнику трости, это, вероятно, привычка... в разговоре едва заметен кавказский акцент... скорее всего - северокавказский... грузин, азербайджанцев, армян я хорошо различаю.

Аврамов обернулся, подошел к Рутовой. Сел на табурет, размягченно, ласково заглядывая ей в лицо, сказал:

- Ах ты мать честная... удивительный вы человек, Софья Ивановна! Экая печаль, вам бы, по всем данным, в нашем ведомстве огромную пользу приносить, да вот закавыка - свой у вас полет по жизни, особенный.

- Что, взяли бы к себе? - тихо спросила Рутова.

- Ох, взял бы. С руками и ногами, с золотой вашей памятью, - зажмурился, отчаянно покрутил головой Аврамов.

- Тогда в чем дело? Берите.

- Как это - берите?

- А вот так. С руками, ногами и золотой памятью.

- Стоп-стоп. Нас куда-то не туда.

- Что, уже на попятную?

- Да что с вами, Софья Ивановна? Как это - берите? А цирк?

- С цирком покончено. Если доверите, я могла бы обучать бойцов стрельбе, владению холодным оружием.

Аврамов, по-птичьи клоня голову, ошеломленно рассматривал Рутову.

- Вы это серьезно?

- Да уж серьезней некуда. Из цирка надо вовремя уйти. Тем более что и цирка-то нет. Распродал все Курмахер, как я слышала.

- Не поверят ведь! - Аврамов сокрушенно развел руки. - Голову наотрез - не поверят! Скажут: нехорошо, Григорий свет Василич, начальство в заблуждение вводить. Чтобы в инструктора артистка Рут запросилась - это, скажут, бред восторженной души твоей.

Посуровел. Долго молчал. Наконец сказал:

- Умница, Софья Ивановна, если решились. Только подумайте еще раз как следует. Я пойду докладывать начальству обо всем, а вы подумайте. Уж больно наша работа... как бы вас не напугать... пронзительная она. Каждую минуту пронзает... ответственностью, что ли... Вы под куполом сама за себя в ответе: удался номер - прими овации, сорвался - свои ребра нагрузку несут. А у нас каждый за всю страну ответ держит, спит - и то держит ответ. Так что поразмышляйте.

В открытое окно влетел букет роз, с хрустом сплющился о пол рядом с кроватью - огромный, разлапистый, багряно-белый.

Повеяло душистой росяной свежестью. Аврамов дрогнул ноздрями. Невесомо касаясь пальцами, поднял, как мину, колючий разноцветный ворох.

- Вас поклонники и в больнице не забывают. Приятная штука - розы в одиночной палате, - и подал букет бутонами вперед.

Из бутонов торчала бумажная трубка. Рутова развернула ее. Аврамов смотрел исподлобья, морщил лоб, липла к лицу неистребимая ухмылка.

Рутова прочла, побелела, задохнулась:

- Это он, маска!

Наискось по-листу - угловатые буквы:

"Я найду вас. Предложение остается в силе".

Аврамов прыгнул к окну, выглянул. Внизу - пусто. Он перемахнул через подоконник. Выскочил за ворота. Вдоль улицы тронулся фаэтон. Короткопалая лапа высунулась из-под кожаного верха, сунула в карман извозчику смятую ассигнацию:

- Гони!

Свистнул кнут, впечатал в лошадиный круп темную полосу. Рыжая лошаденка осела на задние ноги, дернулась, поскакала куцым галопом. Аврамов саданул кулаком по забору, огляделся - ни единой души. Вернулся в палату, Софья стояла у окна. Обернулась, зябко передернула плечами. В глазах дотлевал страх.

- Ушел, - виновато сказал Аврамов. Попросил, пряча глаза: - Дозвольте, Софья Ивановна, завтра зайти. Кое-что уточним... ну и вообще... у вас ведь никого в городе?

Рутова кивнула.

- Никого. Приходите, Григорий Васильевич. - Прибавила твердо: - Я буду ждать.

Аврамов шел по городу, потрясенно бормотал:

- Ах ты мать честная... что же это делается?

В жизнь входило нечто значительное - такое, что и в слова не втиснешь, пузырилось оно радужной пеной в голове - нежное и беспомощное.

14

Полковник Федякин слыл в дивизии Деникина отчаянным человеком. К революции он отнесся со спокойной обреченностью, ибо сознавал, как и многие сотни трезвомыслящих офицеров, ее неизбежность.

Репутация сорвиголовы сослужила ему плохую службу. Во время гражданской войны его полк, по принципу тришкиного кафтана, посылали латать все те дыры и прорехи на фронте, которые множились с устрашающей быстротой под напором Красной Армии на Дону и Северном Кавказе. А когда Кавказ очистился от белых и Федякин попал в плен, ему припомнили "тришкин кафтан": трибунал осудил его на пять лет.

Спустя месяц в лагерях, где белых офицеров перемешали с уголовниками, осмотревшись, с присущей ему обстоятельностью, Федякин организовал для обнаглевшей лагерной малины "ночь длинных ножей", защищая свое право на нормальное существование. Утром за лагерной оградой зарыли в землю рецидивиста Пахана с ножевой раной в сердце и двух его телохранителей. Из окружения Федякина больше всех пострадал штабс-капитан Сухорученко, изрезанный по лицу и шее. Федякину досталось меньше - всего-навсего проткнули мякоть руки. Залечив рану и отсидев положенное в карцере, стал вкушать Федякин, опять-таки с присущей ему обстоятельностью, завоеванное нормальное существование. С утра, опорожнив парашу, валил лес и делал из него шпалы, а вечером, по инициативе начлага, разучивал антирелигиозные частушки.

Поскольку распорядок и режим в лагере обрели твердые рамки после ликвидации Пахана, а производительность труда заметно возросла, Федякина назначили старостой.

Усаживал бывший полковник соратников - цвет белой армии - в кружок, брал в руки самодельную балалайку, и, подмигнув лихо, драл пальцами струны:

Мы не балуем святых
да поблажками!
Попросили с неба их
кверх тормашками!
Ох, пасхальные яички
все катаются...

И цвет русского воинства дружно рявкал в унисон:

Ох, поповские косички
расплета-а-аются!

Из лагеря вышел Федякин с осиной талией, каменными мозолями на ладонях и устойчивым, злым рефлексом выживаемости.

Голодный, он третий день болтался по Ростову, дожидаясь поезда на Грозный.

По городу на дутых шинах разъезжали лихачи, парочками ворковали на карнизах зобастые сизари. Весна вступила в свои права. Буханка хлеба и кус масла на рынке были равноценны бриллиантовому кольцу. Увы, кольца у Федякина не было.

Федякин бродил по шумному городу, оглушенный свободой, с легким голодным звоном в голове. Вечером все дороги неизменно приводили его на вокзал. Поезда ходили редко, и потенциальный пассажир настраивался на предстоящую процедуру посадки за неделю.

Проведя ночь без сна мерзейшим образом - на скамейке привокзального скверика, продрогший и злой, Федякин второй час болтался по перрону в ожидании поезда. Был слух - придет.

Вокзал яростно зудел растревоженным шмелиным гнездом. Небритый Федякин, сутулясь, заложив руки в карманы галифе, мерил шагами асфальт позади плотной людской шеренги, огородившей частоколом рельсы. Желаний было немного: поесть, побриться, вымыться. Они жгли конкретно и осязаемо, и Федякин ощущал их как зуд сенной трухи за шиворотом.

Было и еще одно желание. Оно зрело нарывом долгих пять лет и, созрев к этому часу, распухло, не давало дышать. Через какие-то сутки он сможет ступить за ограду своего дома в Притеречной. Увидит разлапистую шелковицу, сруб колодца во дворе, обнимет мать. Сутки - и замкнется круг, по которому он бежал, хрипя и задыхаясь, долгие пятьдесят два года. Через сутки он вернется к истокам, с тем чтобы начать все сначала.

И неизбежность этого, великая, суровая простота грядущего вдруг потрясли его. Сжав рукой горло, он оглядел вокзал сквозь тусклую пелену слез.

Тяжело отдуваясь, в конце перрона показался черный, грудастый паровоз, увенчанный шапкой дыма. Он неудержимо рос.

Толпа вибрировала тугой, злой пружиной, готовой распрямиться и отбросить Федякина от поезда, от возвращения на круги своя. Горькая ярость вскипела у полковника в груди: за что?!

Черная глыба паровоза втекала в людской коридор. С железным журчанием катились мимо зеленые вагоны. Замедляя бег, грохнули, притиснувшись друг к другу. Встали. Заплескалось у входов людское месиво.

Федякин ткнулся в него как в резину, работая локтями, - отшвырнуло. Испробовал в другом месте - расшиб нос о чью-то голову. Над перроном вспухал остервенелый вой. Федякин затравленно огляделся. Перрон пучился и опадал прибойной волной, разгибаясь о стены вагонов. Над ним взмывали мешки, кошелки, дурным голосом выплеснулся женский крик. В людской пробке у самых ступеней мяли ребра, выворачивали суставы, расплющивали человечью хрупкую плоть о зеленые стены.

Федякин размашистой волчьей трусцой двинулся вдоль поезда. За пыльной мутью окон уже мелькали первые лица. Одно сунулось изнутри к стеклу, смятое судорогой пережитого.

Федякин остановился: ударила в глаза щель между стеклом и рамой окна - стекло было приспущено. Серая, пыльная лента перрона упиралась в стену. Приткнутая к стене, кособоко стояла чугунная урна. Федякин крадучись скользнул к ней, огляделся. Вдоль вагонов колыхались спрессованные спины.

Федякин присел, обнял урну, надрываясь, встал. Постанывая, вихляясь от сумасшедшей тяжести, донес ее до окна, уронил. Урна, глухо ухнув, влипла чугунным дном в асфальт.

Чуя, как натягивается кожа на затылке (не опередили бы, не отбросили!), Федякин скакнул на урну. Подпрыгнул, вклинился пальцами в щель окна, повис. Из-за стекла, носом к носу, выпучились на него чьи-то дурные, ликующие глаза - а я-то уже здесь!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке