Отряд Салма был в пути уже много дней. Не стало в равнине колодцев - и всадники пили из ручьев вместе с лошадьми. Поднялся с левого края темный еловый лес, из-под тяжелых лап, как приведения тянулись чахлые березки. Каждую ночь степняки разжигали яркие костры, чтобы отпугнуть лесных духов.
Ашпокай никак не мог взять в толк, кто таков этот Салм. Имя, которым он назывался, не внушало доверия: "Салм… ящерица…". Теперь Ашпокая терзали сомнения. "Очень уж часто меняет он кожу - думал он про себя - как можно верить этой ящерице?". В ночь, когда молодые волки столкнулись с людьми Салма, он сразу принял сторону бактрийца, но каждую ночь в беспокойном полусне он снова и снова спрашивал себя: "А верно ли я поступил?".
Салм рассказал, как оказался возле стойбища паралата. Он и его люди сражались бок о бок с людьми холмов. Хунну прошлись по их ватагам, словно каменная булава-вазра. Но храбрые пастухи не повернули и не побежали, даже когда отступил паралат. Они рассыпались, запутали хуннские отряды, и многих убили, но хунну все прибывали и теснили их в глубь степи, пока не прижали к берегу широкого соленого озера
"Мы сражались как барсы в тот день - рассказывал Салм - трижды сходились мы с ними, и трижды обращали в бегство. Один из моих витязей потерял коня и, уже с земли, опрокинул копьем хуннского всадника с его мохноногой лошаденкой!".
Соша смеялся, и ойкал, хватаясь за больной бок:
"Как же это - на лету?".
"На лету, не на лету, - сердито уточнял Салм, - но хунн на земле остался. Мой боец чеканом его и хватил… Хунну на земле сражаться непривычны. Но и витязя нашего, потом тоже…" - тут он замолчал, и Соша покраснел за свой смех.
"Мы укрылись среди известняковых скал, - говорил Салм. - Рядом бежал пресный ручей, и мы могли утолить жажду. Но коням кормиться было нечем - земля вокруг того озера родит только соль, что пашни Аримановы. Враги уже не приближались к скалам, но и не убирались прочь - они ждали, когда мы сами выйдем навстречу им - на смерть. Я молился Ардви, и она услышала - утром с озера поднялся густой туман, и мы смогли перебраться на дальнюю отмель. Кони шли по брюхо в воде, так что хунну и следа нашего не нашли, а собаки их к тому времени совсем потеряли нюх от соли. Так мы и спаслись".
Ашпокай все еще ездил на своем Диве. Рахша, который шел на привязи по правую руку от него, еще томился по старому хозяину, еще тянул удила в какую-то, одному ему понятную сторону.
- Это брата твоего конь? - спросил как-то Салм Ашпокая.
- Да. Все так, - ответил молодой волк. - Брат мой пропал, и я не знаю, где теперь его кости.
Салм хмуро поглядел на правую руку свою:
- Может быть, я сыщу твоего брата. Он умер и не сгинул от колдовства. Я бы сразу узнал. Да и конь, гляди, беспокоится.
- Как мне тебя называть? - Ашпокай сделал вид, что поправляет ослабшую упряжь, а сам впился взглядом в медное кольцо на пальце Салма. - Как твое настоящее имя? Михре ты его сказал.
Ему показалось на миг, что Салм дрогнул и побледнел.
- Имя… Его я не могу тебе назвать, - произнес бактриец, - и никому больше не назову.
С той поры он говорил с Ашпокаем обмолвками, больше приблизив к себе Атью, который по его словам был "строг, сдержан, и не любил пустых вопросов".
"От чего бежит эта ящерица? - думал Ашпокай - видно она потеряла уже не один хвост".
В стойбище Модэ веселье - на днях был удачный набег. Перед шатром Модэ Караш устроил забаву - начертил на земле большой круг и загнал в него пленных девок-юэчжи. Сам же он, пьяный, в рыжей шубе, накинутой на голое тело, стал ходить вокруг круга, поигрывая конским кнутом. Когда ему казалось, что наступил "нужный" момент, он задорно гикал, подпрыгивал и щелкал по воздуху кнутом. Сухой щелчок, прокатывался по равнине, девки сбивались в ужасе в кучу, а Караш гоготал и пускался на месте в пляс, отчего шуба его распахивалась и хлопала.
Гоготали всадники, хищно улыбался Модэ, одному Чию хуннская забава пришлась не по вкусу.
- Молодой господин! Зачем ты держишь при себе эту скотину? - спросил он, морщась. - Посмотри на него - это же скотина!
- Потому и держу, - не сменив улыбки ответил Модэ, - что за глазами у него нет никаких злых мыслей против меня. А мне такие нужны… которые без мыслей. Посмотри - он предан мне, как сытый пес, он никогда не укусит кормящую руку, он всем доволен и не ждет большей радости.
На это Чию промолчал. Раздался еще один щелчок кнута. Одна из девушек упала на землю, лицом вниз - кнут просвистел прямо у нее над головой. Он был омерзителен, этот немой. Из всего оружия он предпочитал каменный молот. Он и сам был молот - у него было плоское серое лицо, о которое любой гневный взгляд, и любое слово разбивались вдребезги. Не было ни сомнений, ни страхов в этом лице.
- А за твои глаза я не могу заглянуть, старый воробей, - произнес Модэ. - Нет ли там каких дурных мыслей?
- Ты же знаешь мою преданность, молодой господин, - сказал Чию. - Ты знаешь, что я изготовил лучшие яды для князя юэчжи.
- А нет ли у тебя яда и для меня? - рот Модэ продолжал улыбаться, но глаза превратились в две черные щелки.
Чию пропустил эти слова мимо ушей:
- Как ты и хотел, мы сперва расправимся с юэчжи, молодой господин. Нельзя позволить им обрести сильного правителя. Харга позаботится об этом - зелья, что я ему дал, действуют наверняка. Но не забывай - скоро твоя рука должна дотянуться и до Поднебесной…
Лицо Модэ дрогнуло. Уголок рта болезненно скривился. Темник не смотрел больше на игрища Караша, он уставился в небо, чуть наклонив голову вбок.
- Зачем мне твоя Поднебесная? - произнес он. - Я что, привяжу ее к своему седлу?
И он посмотрел на Михру, чьи руки были связанны по-прежнему, а глаза смотрели на Караша бессмысленно и дико. Жилы на шее юэчжи надулись и сделались красными, на лбу выступил пот. Беловолосый великан тянулся к Карашу, бессмысленно шевеля разбухшими и почерневшими пальцами, открывая битый, перекошенный рот, словно зубами хотел смолоть весь этот позор.
Что-то изменилось в тот день. Празднество больше не привлекало Модэ. Скоро он прогнал слуг и забрался в свой шатер, не пустив к себе даже наложниц.
Он лежал в темной пустоте шатра, вглядываясь в узкую дыру в потолке. Царевич думал о пленнике-юэчжи и скрежетал зубами от бессильной ярости. Сегодня, взглянув на руки этого беловолосого, он вспомнил руки отца - полные и сильные лапы.
Вспомнилась ему далекая холодная и голодная зима, когда он, Модэ лежал на грязном войлоке, сжав обиженно губы, стараясь не заплакать, чтобы не услышал отец. Той зимой мерло много детей. Вот и маленькая сестренка которую Модэ любил я нянчил бывало на руках, в один из дней вдруг затихла, перестала плакать и просить есть. Мать выла, била себя в иссохшую грудь, отец бил ее, не кричал, а отрывисто рыкал. Сестренка долго пролежала - она уже почернела, когда отец, наконец, забрал ее у матери и унес куда-то прочь. Курень в ту зиму стоял на речном берегу, холодный ветер задувал в шатер белую холодную пыль. Модэ метался на своей лежанке, в жаре, в бреду, и видел только тень отца на стенке, раздутую, заострившуюся, похожую на черного грифа.
Вспомнился и праздник весны, когда отец впервые приказал Модэ убить барашка. То была жертва древнему богу Неба, который хлестал степь своими молниями. Жертвы ему приносили в начале года, когда космы его нависали над равниной, а единственное око-солнце исчезло за густой пеленой.
Отец подвел Модэ к каменному алтарю, на котором лежал связанный барашек, и велел разрезать тому грудину. Модэ, мальчишка с глупым круглым лицом и глупыми круглыми глазами стоял, потупившись перед алтарем. Нож тускло блестел, протянутый в черной лапе отца, острый как лунный серп, древний как камни алтаря, как сам священный курган. Барашек молчал, - чуть прикрыв глаз он смотрел на Модэ, и, кажется, хотел ткнуться носом в его ладонь. Он был совсем ягненок и не отвык еще ластиться ко всему теплому и большому.
- Режь грудину, - сказал шаньюй.
Модэ повиновался. Барашек молчал, когда нож делал свое дело.
- Запусти руку ему под ребра, - продолжал царь. - Отодвинь внутренности. Так… дальше!
Сухой и горький комок застрял у Модэ в горле, но он повиновался каждому слову отца. Князья-старики смотрели пристально, но их взгляды не тревожили Модэ. Только черные клешни отца, самая близость их заставляла мальчика просовывать руку дальше - к позвоночнику.
- Чувствуешь? - спросил отец.
Да. Модэ чувствовал: под пальцами билась горячая толстая жила, та, что гонит кровь прямо в сердце. Барашек чуть повернул голову, уставив на мальчика большой розовый глаз свой.
- Рви ее, - кажется, это даже не отец сказал, кажется, Модэ приказал себе потянуть невидимую жилу…
- Мой сын принес первую жертву! - взревел шаньюй, поднимая тяжелые лапы, уже перемазанные кровью, не глядя на дрожащего ребенка, который еще не успел даже вытащить руку, обтереть ее о траву, обчистить, очистить…
Модэ лежал на спине, глядя на ясные звезды, и царапал ногтями лицо свое. Он хотел вскочить, метнуться к шатру, где был связанный пленник, и убить его тут же, без всякого объяснения - единственно за руки его, так похожие на отцовские руки…
Но он сдержался. Снова заговорило в нем какое-то чутье, какой то зверь поднял уши за его спиной, и Модэ понял - юэчжи убивать нельзя. Нужен он ему, Модэ, для какой-то надобности, как нужен старый воробей Чию и двенадцать резаков… Не двенадцать уже, а одиннадцать…
"Нет Курганника" - одними губами прошептал Модэ. Только теперь осознал он смерть лучшего своего батыра и только теперь пожалел о ней.
"Нет Курганника… пусть! Пусть юэчжи будет двенадцатым, вместо него! Он убил, он и станет двенадцатым".