…Синий, скрипучий холод разливался по небу и снегам, когда мы отправились с бабушкой к болоту Моховому. На выходе из Юровки я оглянулся на крайний дом дружка Осяги: окно напротив печного чела слабо краснело, а над трубой дрожал столбик дыма. Осягина мать Мария Федоровна первой в околотке растопила печь и без керосиновой лампы хлопотала у столешницы на середе. Впереди, на юго-востоке над дальними лесами и угорами светлели в небе ущербный месяц и выше его яркая звезда. Казалось, он запрокинул тонкое личико и глядел-глядел на свою небесную спутницу.
Бабушка тоже смотрела из заиндевелой шали на небо и, любуясь, шутила:
- Ишь, избегался месяц-то за звездой-матаней, иссушила она ево, иссох, как щепка!
Позади остался первый осинник по обеим сторонам дороги, и длинная грива тальников средь пашни, затонувших в сугробах по самые макушки. Любят здесь кормиться зайцы: сугробы твердые, не следы, а царапинки от когтей еле заметны, лишь по скусанным молодым веточкам да шарикам-говешкам ясно, кто тут столуется.
Дорога скатывается в низину, куда из больших лесов весной синё воды утекает в Степахин лог, а из него - в речку Крутишку. Птицы тогда на разливе пестрым-пестро - утки, кулики, пигалки… Подпускают нас близко, чуют нутром, что из палки по ним никто не выстрелит. А эвон там, справа, полевой стан бригады, так на болотце возле избушки чирков, как воробьев под сараем…
На ходьбе мы не зябнем, а как вошли в березняки - стало еще теплее. И утро выдалось не здорово морозное: вон небо запросвечивало за березами розово-зеленое, с палевой поволокой, и откуда-то облачка взялись, словно головы жеребят с малиновыми гривами. И мне кажется, что та большая звезда выше месяца первой видит солнышко. Интересно, видят ли сейчас тятя и дядя Ваня, как радуется солнцу недоступная пушкам лучистая звезда? Эх, да разве до этого им на фронте?..
- Чего, Васько, закручинился? - слышу я бабушкин теплый голос. - Вот мы и дотопали с тобой. Токо сперва промнем дорожку на вырубку и до кустов Лепехиной болотники.
Я опережаю бабушку и начинаю торить дорожку. Мне в маминых валенках даже удобнее: правда, голенища чуточку жмут в пахах, но зато и снег не зачерпывается. Бабушка смахивает иней с ресниц и вокруг лица с шали, дивуется на снежную убродину и потихоньку двигается за мной с обеими санками.
Вот снег примят-притоптан до куч чащи и вершинок срубленных по голу берез, и бабушка распочинает первую кучу подсохших сучьев. А я высматриваю сухостоины и в поту добираюсь до матерущих таловых кустов Лепехиной болотины. Ее назвали по прозвищу юровского силача Лепехи. И бабушка, и тятя рассказывали, какую нечеловеческую силу имел бобыль Лепеха. Если на пути попадались ложки́ и грязь, он выпрягал свою Рыжуху, и хоть что там на возу - сам в оглоблях одолевал препятствие.
Однажды ездил он зимой молоть зерно на Полушиху - так называли водяную мельницу в селе Першино на реке Теча. Занял, как и полагается, очередь, но пока помогал другим мужикам таскать мешки на засыпку к жерновам, пролез вперед его хитрый и богатый Оська из деревни Притыка.
- А Лепеха-то был до того спокойный - ни с кем в жисть не дрался! - дивилась бабушка. - Да и разве можно с его-то силой драться?! Зашибет голым кулаком любого!
Стерпел Лепеха, пусть и шумели мужики на рыжего Оську - и стыдили, и требовали у засыпки не молоть его мешки. Но пока тот суетился в мельнице и радовался, что и здесь он объегорил простофилю из Юровки, Лепеха "схоронил" ему в розвальни под сено чугунную "бабу", которой забивают сваи и которую поднимают большой артелью. Уложил аккуратненько Оська свои мешки с мукой и хотел рысью тронуть сытого и дородного мерина, а он… ни с места. И плеть не помогает, как пришиты сани.
На то и хитрый был Оська: догадался, в чем дело, и мешки долой, сунулся под сено, а там "баба". Мужики гогочут, дескать, так тебе и надо, - жадному да нахальному, а Оська уже плачет в рыжую бороденку и на колени встал перед Лепехой:
- Прости ради Христа, в жисть боле не полезу без очереди, токо убери чугунину.
- Четверть вина ставь мужикам на угощенье, тогда уберу! - молвил не больно разговорчивый Лепеха. А сам он, по словам бабушки, не брал в рот хмельного и табака не курил. Оське пуще слез жалко денег, а куда деться-то? Если артель мужиков нанимать - еще дороже обойдется. Выставил.
…Ну, по Лепехе и тальник выдурел, в жердь толщиной! А сушины таловые топору не враз поддаются, зато как свалишь какую - почти целый возок на санки! Бабушка на свои и мои накострила чащи, а я готовлю талины для второго захода. И не заметил, как выкруглилось большое красное солнце и не стало в небе ни звездочкиной улыбки, ни ее самой.
- Васька, полно тебе! - окликает меня с пенька бабушка. - Вон чо ты наворочал, упарился весь, не застудись!
Я сажусь передохнуть на очерневший по срезу пенек, подложив под себя тятины мохнатки из собачины. Оглядываюсь и припоминаю, как вон справа на мыске мы тоже по сушняк приезжали с дядей Андреем, не с санками, а на лошади. Дядька прихватил с собой самодельный поджигатель с длинным стволом и крепкой отполированной рукояткой.
- Это маузер называется, в кино у матроса я видал, - объяснил он мне. - А испробуем его в лесу по дичи.
Только мы слезли с саней и зашагнули на мыс, как из-под вершины с посохшими бурыми листьями выскочил белый заяц и не утек в болото, а сел на задние лапы в прогалинке. Дядя Андрей зажал в левой руке "маузер", правой чиркнул спичку и быстро сунул ее к дырочке в трубке, к дымному пороху. Я спрятался за комель толстой березы и со страхом ждал выстрела.
Грохнуло куда сильней, чем из тятиной "тулки", и голову дяди Андрея я долго не мог разглядеть в дыму. Что-то засвистело по лесу и я припал к березе и зажмурился. Поднял меня на ноги правой рукой дядя Андрей, левая возле большого и указательного пальцев была в крови.
- Лешак меня возьми! - бранил себя дядька. - Пороха-то я здорово напыжил, разорвало мой маузер. Ствол улетел назад, эвон в березу впился - топором не вырубишь…
- А заяц? - робко спросил я и заметил по лицу дяди Андрея черно-синие точечки.
- Не попал в зайца, Вася, - махнул он здоровой рукой. - И лицо порохом засорило, теперь на всю жизнь под кожей порошины буду носить.
Сушняку наворочал дядька и одной рукой, а левую после того, как я "побрызгал" на рану, завязал куском материи от нательной рубахи. Рука у него быстро зажила, у бабушки травы на все болезни имелись, только огнестрельные "маузеры" он больше не мастерил, а выпиливал-выстругивал из досок деревянные винтовки и наганы.
- Ай да молодцы, ай да молодцы, - расхваливала нас мама, когда я отдал ей валенки и она побыла у бабушки. - Не стыдно и мне перед твоим крестным, добро помогаешь бабушке. Так и отпишем ему на фронт. Пусть Иван не волнуется за мать.
Я обсыхал от пота на печи и никто не заметил, какими счастливыми были у меня глаза: не проиграл на улке с ребятами в пряталки, не просидел на печи с книжкой, а помог бабушке запасти для подтопка чащи и сушняка…
Клавдия Никитична пришла на занятия, однако впервые за все месяцы учебы на уроках никто не озоровал и не смеялся, в классе было необычно тихо, лишь звякали ручки о чернилки, скрипели перья и шелестела бумага. Учительница старалась смотреть мимо нас, часто сморкалась в платочек и за два дня похудела лицом и не снимала с пушистых русых волос темный пуховый платок.
После уроков она придержала меня рукой и негромко попросила остаться в классе. И когда мы остались с ней вдвоем, Клавдия Никитична, откинув крышку парты, села рядом со мной, наклонилась на мое плечо, и я почувствовал, как намокает рубашка. А поглядеть на учительницу боялся - еще ниже наклонил голову и тоже… заплакал.
Нет, не видел я жениха Клавдии Никитичны, но всякий раз, когда стоял у порога и ждал книгу из ее рук, он с карточки смотрел на меня, как живой. И, роняя слезы на черную краску парты, я никак, никак не мог и не хотел верить, что нет в живых лейтенанта с орденами, никогда он не придет в Юровку к моей учительнице.
Калинушка
Покуда выглядывал спелую калину по Согре - глаз не поднимал к небу, запотевшему еще с ночи, и в солнечном свете не было нужды. Даже не алые горсти, а редкие огоньки-ягодки видны издали по голым гибучим кустам. Но и под ноги зри в оба, а иначе ненароком ускочишь в потаенный ключ, так заботливо-плотно застланный присмиревшими листьями с берез, черемухи и крушины.
Да и осенняя тишь по Согре ничем не отвлекает, лишь изредка с девчоночьим писком пропорхнет стайка долгохвостых синиц, да откуда-то из глухомани позовет большая синица:
- Дети, дети, дети…
А более всего тревожился за богатый калиновый куст на бугре близ Кунгурцева озерка. Знаю я его ох как давно, страшно подумать!.. Бабушка Лукия Григорьевна водила меня к нему, совсем ненамного старше нынешнего моего внука. Вот как сейчас слышу ее мягкий ласковый голос:
- А что, Васько, не завернуть ли нам по калинушку, ко тому ли кусту агромадному?
И так всякий раз после привала у Большого ключа, где мы трапезничали вареной картошкой "вприкуску" с ключевой водой…
Жив ли тот наш заветный куст, что вырос не сам по себе, а посажен был песковским дедом Иваном Кунгурцевым. Его-то имя осталось и за озерком, и куст калины бабушка величала тоже именем человека, которого помнила древним старичком. Конечно, калина ежегодно себя молодила, разрасталась и густела; и каждую осень, тяжелея ягодами, кланялась не то земле, не то памяти деда.