- Курите, мальчики! - весело и бесшабашно говорит она, бросая Виктору спичечный коробок, но ни Виктор, ни Топорик до папирос и сигар не дотрагиваются. Виктор поднимает рюмку.
- Гарегин, за здоровье твоего уха!
Они звонко чокаются, пьют мелкими глотками и то и дело взрываются смехом.
- А что я вам сейчас покажу, мальчики! - вдруг говорит Лариса, ставя рюмку на стол, и бежит к комоду, достает из него какую-то растрепанную книгу на польском языке, торопливо перелистывает страницы и выхватывает спрятанную среди них открытку.
На ней изображена красавица с ярко накрашенными губами, с пышной прической. Через всю открытку написано: "100 000 поцелуев!"
- Эту открытку папа выиграл еще при царе, - смеясь, говорит Лариса. - В каком-то "веселом доме". Тогда еще мама у нас была жива.
- И что, твой папа сто тысяч раз целовал эту красотку? - с удивлением спрашивает Виктор, прочтя вслух "правила" на обороте открытки, куда аккуратным почерком красными чернилами вписано имя Сигизмунда Пржиемского.
- Нет, он поцеловал ее несколько раз и бросил. Ведь это только так пишется - сто тысяч.
- И что взрослые находят в поцелуях - не пойму! - Топорик пожимает плечами и шмыгает носом. - Я еле-еле выношу даже поцелуи мамы. А когда приходит тетя Оксана, лезет ко мне со своими ласками и начинает причитать: "Ох, ти, гарнэсэньке малятко мое, дай же я тебе пригорну та ще и поцілую", - я просто убегаю из дому… Когда я вырасту, я никогда не буду целоваться. А ты? - обращается он к Виктору.
- А я подумаю, - хмуро отвечает Виктор, спрятав глаза за чубом. - Может быть, не такие уж все дураки.
- А ты, Гарегин?
Но в ответ я горько плачу, отвернувшись к стене.
- Давайте, мальчики, - говорит Лариса, - сменим ему компресс. Может быть, у него все-таки осядут уши?
И она вновь принимается мазать мне уши ликером.
Глава четвертая
НАШ ДЕДУШКА
У бабушки целый день работа в кухне. В свободное время она сидит и вяжет у окна. А дедушка наш живет один на своей половине. В овчинном порыжевшем тулупе он часами неподвижно лежит на старом, выцветшем паласе, уставившись широко открытыми глазами в сводчатый потолок, или спит, тяжело и шумно отдуваясь, отчего у него шевелятся кончики длинных усов. Дед очень слаб, но очень много ест. Все, что мать получает по карточкам, она приносит и отдает ему, и он уже сам отпускает продукты бабушке. Веревочные весы с деревянными чашами, которые мы привезли из Астрахани, теперь висят посреди антресоли, мерно покачиваясь на сквозняке. Чаши весов чуть ли не касаются пола.
У изголовья постели деда стоят жестяные банки от монпансье и несколько продырявленных эмалированных тарелок. В банках он держит крупы, сахар, соль, а на тарелках - самодельные гири из кусков железа, заржавелых болтов и гаек, которые я наносил ему еще в Астрахани. Рядом на паласе лежит его тяжелый кинжал. В его ножнах, в прорези, хранится еще другой - маленький кинжал. Дед говорит, что этот маленький кинжал он подарит мне, когда я подрасту - мне исполнится тринадцать лет, - и я всячески и во всем стараюсь ему угодить.
Рыбу или мясо, что мать изредка приносит с базара, дед рубит большим кинжалом на несколько частей, взвешивает на весах, отдает одну часть бабушке, чтобы она приготовила обед, а остальные прячет около себя или велит строго хранить матери. Хлеб же он разрезает маленьким кинжалом. Крошки, оставшиеся на паласе, он собирает на заслюнявленный палец и долго сосет его, как маленький. Часто я отказываюсь от своей доли хлеба в пользу деда. Он плачет, но берет. То и дело он вспоминает где-то и когда-то недоеденный вкусный обед, сладости, недопитое вино и очень долго сокрушается по этому поводу:
- Ведь мог есть и пить, а не хотел. А теперь хочу, и нечего!
Мать не любит деда и за глаза называет его тираном. При нем, конечно, она ничего подобного не решится сказать. То же самое и бабушка. Они обычно храбрятся только на своей половине.
У дедушки печальная судьба. Не всегда же он был таким несчастным. Не всегда же он был и калекой. Я хорошо знаю историю его жизни, которую не раз мне приходилось слышать из уст бабушки.
Когда деду было пятнадцать лет и он еще был совсем не дедушка, а рослый и сильный парень, умер его отец, то есть мой прадед. С братом Ованесом, который был на три года старше его, они остались круглыми сиротами, потому что у них не было и матери.
Братья решили, что они будут жить вместе, накопят денег и лишь потом, через несколько лет, все поделят. У них был виноградник и фруктовый сад. Они дружно и весело работали, осенью возили фрукты на продажу в Шемаху или же за сто верст - в Баку.
Но на четвертый год виноград братья продали местному виноделу, а гранаты, орехи и яблоки дед повез в Баку. Год был урожайный, фруктами завалены базары, и, отдав скупщику свой товар за бесценок, дед пустился в обратную дорогу.
Недалеко от деревни ему встретились односельчане. Они остановили его арбу, посмеиваясь и перемигиваясь, стали расспрашивать, как он съездил в город, сколько выручил денег, какие купил подарки брату… и его молоденькой жене.
Дед ничего не мог понять. Тогда они сказали, что он олух, и если уж такой непонятливый, то так ему и надо, на месте Ованеса они бы, видимо, поступили с ним точно так же.
Дед поспешил домой. Там было пусто, точно все унесли воры. Пусто, ни зернышка не оказалось в амбаре. Настежь распахнуты были двери хлева: ни коровы, ни лошади. Дед бросился к соседям. Они удивились, что он ничего не знает о свадьбе Ованеса и о переезде его к жене в Кара-кенд.
Дед попросил у соседей лошадь и поскакал в Кара-кенд. До него было двенадцать верст.
На разгоряченном коне дед влетел во двор родителей жены Ованеса, но Ованеса не оказалось дома. Он побежал в хлев. И там не было брата. Тогда он перемахнул через забор, отделяющий сад от двора, и тут под деревом увидел брата и его молоденькую жену! Они срывали со склонившихся к самой земле веток ярко-желтую ароматную айву и аккуратно складывали ее в корзину.
Дед подскочил к Ованесу, в бешенстве выхватил из-за пояса кинжал - тот, которым теперь разрубает мясо и рыбу, - но молоденькая жена брата бросилась между ними и прикрыла собой мужа.
Дед отдернул занесенную руку. Но острый конец кинжала все же коснулся груди молодой женщины. Показалась капля крови. Кинжал отвалился в сторону, напружиненная рука деда повисла плетью, кинжал выпал из его разжавшихся пальцев, а вслед за ним и сам дед, словно подвернув ногу, повалился на землю.
Ценою какого усилия деду удалось задержать занесенный кинжал, видно из того, что его мгновенно поразил паралич, отнялись ноги.
Деда привезли в телеге домой. Его лечили целебной грязью и травами местные знахари, поили лекарствами доктора из Шемахи, но лечение не помогло. Не помогли и жертвоприношения в "святых местах", вплоть до древнего Эчмиадзина в Армении. Ноги у него отнялись на всю жизнь.
Заниматься крестьянской работой дед уже не мог, и соседи тогда надоумили его переехать в город, найти там какую-нибудь сидячую службу.
Дед сдал в аренду свою долю сада и виноградника и переехал в Шемаху к своим дальним родственникам. Это были добрые люди. Они приютили его у себя и сказали, что единственное дело, которым он мог бы заниматься в его положении, - это писать бумаги, но для этого ему надо много и терпеливо учиться грамоте.
- Ничего, научусь! - сказал дед.
Через год он уже мог сносно читать и писать по-армянски. Но этого было мало, чтобы стать писарем. Писарю надо было знать армянский и русский языки и арабский шрифт. Только в этом случае он мог рассчитывать на постоянный заработок. И тогда дед стал изучать русский и арабский. Арабский ему преподавал мулла, русский - учитель местной приходской школы.
Года через три дед поступил учеником в контору нотариуса, а еще через несколько лет арендовал на базаре лавчонку, открыл свою "контору по переписыванию бумаг". Вскоре он уже брал заказы и на составление бумаг, писал различные прошения, не гнушаясь также сочинением писем крестьянам.
Ему платили и деньгами, и натурой: маслом, яйцами, вином.
Но вскоре дед нашел и дополнительный заработок.
По природе своей он был сильным парнем, с крепкими руками. А когда у него отнялись ноги, то, как говорит бабушка, сила ног у него перешла в руки, и они стали вдвое сильнее.
Недалеко от дедовой "конторы" находилась кузница. У нее с утра до вечера толпились крестьяне. Кому надо было подковать лошадь, кому сделать новый обод на колесо. У кузницы частенько собирались базарные завсегдатаи, местные силачи, и мерялись силой, ломая подковы. Это зрелище в базарные дни - воскресенье и пятницу - собирало много народу. Здесь устраивались сборы и устанавливались призы победителям.
Однажды дед пришел на костылях тоже испробовать свою силу. Но над ним только посмеялись: "Ну где тебе, писарю, да еще калеке, ломать подковы? Иди с богом!"
Дед обиделся, но не ушел. Он стал в сторонку, наблюдая, как пыжатся силачи, пытаясь сломать старые подковы, выбрасываемые кузнецом за порог кузницы. И вдруг расхохотался.
На него посмотрели удивленно - не спятил ли человек? - и спросили, что с ним.
- Такие подковы у нас в деревне ломает каждый мальчишка, - сказал дед.
- Каждый? Хорошо! - выкрикнули в толпе и протянули ему подкову. - Может быть, и ты сломаешь?
Но дед швырнул ее прочь и сказал, что не желает марать руки о ржавую грязную подкову. Тогда взбешенные его наглостью парни из толпы влетели в кузницу, выхватили из кучи новую, еще не совсем остывшую подкову и, сунув ее деду под нос, спросили - не такую ли он думает сломать?
- Такую, - сказал дед.