В сосняке лежал реденький туман, будто незримые рыбаки вытащили из озера сети и разбросали их повсюду на просушку. С каждым мгновением сети тумана становились всё более прозрачными и невесомыми, как будто нити истончались. И когда Воронцов подошёл к келье Нила и огляделся вокруг, стараясь услышать в тишине осеннего леса ещё чьё-то присутствие кроме своего, то услышал только стук собственного сердца и заметил, что лёгкая пелена утреннего тумана исчезла. Рыбацкие сети просохли. Значит, в мире наступал уже день. Там, на западе, в окопах, его взвод приканчивал утреннюю кашу. Наблюдатели докладывали сержантам о том, что видели и слышали с той стороны. Солдаты чистили оружие. Проверяли снаряжение. Готовили к завтраку котелки и фляжки. Делились табачком. Кондратий Герасимович, должно быть, уже на Днепре… А на востоке, в Прудках, тоже уже началась жизнь очередного дня.
И тут же перед глазами Воронцова вспыхнули бирюзовые лучики в глазах Зинаиды. Не время было думать об этом, но и не думать о ней, которая занимала в его душе всё большее и большее пространство, казалось, напрочь выжженное войной, омертвелое, он уже не мог. Душа оживала, вздрагивала и замирала от новых и новых мыслей и просила не губить того крохотного, покуда ещё беспомощного, что народилось в нём и, должно быть – он на это надеялся – и в ней. Сегодня во время разговора с Анной Витальевной произошла неловкая заминка, которая подтвердила многие его сомнения: Анна Витальевна вдруг спросила о Зинаиде и внимательно посмотрела на него. Он знал, так смотрят женщины, когда либо хотят знать самую суть, либо, наверно, догадываются о ней. Что он ответил, вспомнить теперь уже трудно. Что-то говорил и медленно краснел. Анна Витальевна конечно же всё поняла. И Воронцову показалось, что его ответ её вполне удовлетворил. Она мягко улыбнулась, и напряжение спало с её лица. В том-то и дело, что их всех: и его, Воронцова, и Радовского, и Иванка, и Зинаиду, и детей, и всех хуторских объединяет не только война, но и некие отношения, которые уже сложились, уже существуют, и их нельзя разорвать, потому что вместе с ними рухнет и нечто большее.
– Заходи, заходи, коли с добром на порог, – услышал он голос монаха.
Нил стоял рядом с сосной, на отрытом пространстве, освещённом первым солнечным лучом, пробившим плотную пелену тумана. Он какое-то время стоял так, неподвижно, словно в раздумье, с чем мог пожаловать к нему человек, который появляется здесь, на хуторе и на кладбище, время от времени, а затем исчезает надолго, как исчезают навсегда. Нил знал историю Воронцова. Знал, кого навещает он в берёзах на кладбище. И Воронцов знал историю Нила. Во всяком случае, больше, чем кто-либо на хуторе.
Никогда не возможно увидеть его первым, подумал о монахе Воронцов и шагнул к келье. Дверь оказалась приоткрытой. Никогда прежде Нил не приглашал его в келью. Всегда встречались в лесу или на озере. Да и разговаривали коротко, перекидывались словом-другим и расходились каждый по своим делам.
В жилище Нила царил полумрак. В углу белела печь, грубо выложенная из крупных валунов, обмазанных глиной. От печи веяло смолистым теплом. Пахло старым деревом и травами. Травы были развешены повсюду – разноцветные пучки, перехваченные шёлковыми нитками от парашютных строп, занимали почти всё пространство под потолком. Потолок низкий, как в бане, и Воронцов наклонил голову, чтобы не удариться головой о матицу, под которую в два ряда были набраны струганные топором плахи потолочин. В углу, под небольшой, величиной с книжку, старой иконой, горела лампадка. Огонёк встрепенулся, когда Воронцов открыл дверь. Краем глаза заметил, что Нил остался стоять под сосной, внимательно глядя ему в след. И в тот момент, когда он вдруг понял, что монах намеренно остался там, за порогом, из тёмного угла его окликнул голос Радовского:
– Здравствуй, Курсант. Ты уже лейтенант?
Воронцов машинально сунул руку в карман шинели.
– Сюда не приходят с оружием, – сказал Радовский и вышел из темноты на освещённую часть кельи.
– Здравствуйте, Георгий Алексеевич. Давно не виделись. Отвык от вашего голоса.
– Ты уже лейтенант? – снова спросил Радовский. – Погоны… Тебе идёт военная форма, особенно в погонах. В восемнадцатом, когда я бежал на Дон и вступил в Добровольческую армию, мне было примерно столько же, сколько теперь тебе. И погоны были примерно того же достоинства. Но у тебя перспектива гораздо лучшая. Красная армия наступает на всех фронтах. Немцы уходят.
– А что задержало здесь вас, Георгий Алексеевич? – спросил Воронцов, чтобы сразу в их разговоре всё расставить на свои места.
Радовский посмотрел в окно. Разговаривая, он любил смотреть в окно. Привычка, перешедшая от отца. Он не торопился с ответом. Ведь это и был тот главный вопрос, которого он ждал от Воронцова.
– Меня задержала здесь родина. Вот такая история, Александр Григорьевич.
– Вы один?
– Нет.
– С группой Юнкерна?
Радовский конечно же не ожидал такой осведомлённости от человека, в общем-то, случайно заехавшего сюда по пути из госпиталя домой. Но смутило его другое.
– Курсант, давай договоримся о следующем. Вопросами терзать меня не стоит. Не следует и относиться ко мне как к изменнику. Родине не изменял. Всегда воевал за Россию. И ушёл из немецкого вермахта только потому, что немцы начали воевать не с большевизмом, а с русским народом. Вы можете считать мой поступок дезертирством. Как угодно. Мне уже всё равно. Нынешние обстоятельства постараюсь изложить кратко и внятно. Итак, Александр Григорьевич, готов ли ты выслушать историю старого русского солдата, который некогда присягнул на верность Царю и Отечеству, но ни православной Веры, ни Царя, ни Отечества так и не смог защитить?
Они просидели в келье до полудня. То, что услышал Воронцов, больше походило на повесть из прошлой жизни, на одну из тех книг, отпечатанных дореформенными шрифтами и одетых в массивные переплёты. Однажды он увидел несколько таких книг в шкафу у институтской подруги, когда та пригласила его с однокурсниками на чай к себе домой…
Перед Воронцовым сидел усталый человек из прошлого, который потерял почти всё, но сохранивший веру, родину и семью. Ни с одним, ни с другим, ни с третьим он не мог расстаться. И потому оказался здесь.
– Что касается Юнкерна и его людей, то тут история простая. Юнкерн возглавляет одну из абвергрупп Schwarz Nebel – "Чёрный туман" . Полевая контрразведка. Так официально. В действительности – диверсионный отряд особого назначения. А по сути дела тот же ост-батальон, только с особыми задачами и полномочиями. Год назад мне было поручено сформировать нечто подобное. И я сформировал для "Чёрного тумана" особую группу. В основном из военнопленных рославльского, издёшковского и вяземских лагерей. Вошли в него и казаки сотни атамана Щербакова. Насколько я понял, тебе пришлось иметь дело с ними.
– Да, в первую зиму. Здесь. В Прудках и в лесу.
– Часть из них ушли с фон Рентельном. Этот – из прибалтийских немцев. Рентельн – человек непростой. Профессиональный военный. Фанатично ненавидит большевиков. Предан немецкому вермахту. Сформировал казачью сотню, с которой отличился в лесах севернее Вязьмы при блокировании партизанских районов. Его сотня в основном действовала в ближнем тылу Девятой полевой армии. Формально сформирована при Пятой Танковой дивизии. Сейчас свою сотню он развёртывает в батальон. Ушёл вместе с немцами на Минск. С Пятой танковой. Здесь оставлен Юнкерн. С ним небольшая группа. В том числе бывшие полицейские. Надёжные и хорошо знающие здешние места. Вместе с Юнкерном в составе группы и наш общий друг, твой и мой бывший начштаба Турчин.
– Владимир Максимович здесь?
– Здесь. Пути войны извилисты и замысловаты.
– Уж очень извилисты…
– А разве у тебя, Курсант, всё складывается ладно? Ты, кажется, и в плену побывал?
– Побывал.
– Знаю, знаю. Зинаида тебя спасла. Так?
– Так.
– Твоё счастье. Не дошёл ты до Рославля. Не знаешь, что такое рославльский концлагерь для военнопленных. Я оттуда многих вызволил. Окажись там ты, может, и встретились бы. На построении. Или в кабинете коменданта лагеря.
– Я там не оказался. Не дошёл.
– Да. К счастью. Иногда за колючей проволокой люди сильно изменяются. Порой буквально перерождаются. Это происходит быстро.
– Из плена можно бежать.
– Можно. Но ты ведь не бежал.
– Я не мог. Не было случая. Потом не стало сил.