Я вот никогда не дотягивался эти проклятые решетки прочистить.
Ставим. Так… так… Пальцы!!! Разумеется, Товия. Фу.
– А какой резон фермерствовать на такой неудобной планете, как твой Сизиф? Это ж труд, труд и труд. О душе подумать некогда.
Андерс выдерживает паузу, потом отвечает. В гулком помещении корабельного склада, под единственной лампочкой, которая объединяет их троих, как племя у костра, словно они все еще, как минуту назад, держат один тяжеленный аккумулятор или соединяют руки поверх живого огня, его слова… что-то значат.
– Какая бы ни была, – говорит комод, – она наша собственная. Там считай и нет никого, кроме нашей семьи… мы купили ее… на распродаже, – он говорит об этом небрежно, но не выдерживает и краснеет, – зато уж она целиком наша! Всякий, однако, вправе искать себе лучшей земли. Если тут можно будет земледельничать, я тут останусь. Прикину, как выгоднее. Что ты все про смысл спрашиваешь? Какой у жизни смысл, кроме самой жизни?
– Я сын старосты, – просто отвечает Товия. – К моему отцу приходят люди, и каждый спрашивает: ребе, в чем смысл этого и того тоже?
– Почему твою планету так странно назвали?
– А? Ну, это просто. Минотавр – это лабиринт, а лабиринт – это поиск пути. К выходу, к истине, к свету. Всякая дорога – к храму.
– Я слышал еще про дорогу никуда.
– Брось, мы для этого недостаточно старые.
– У меня в семье все военные, – говорит Брюс, понимая, что теперь откровенности ждут от него и на него смотрят с уважением. – Дед и прадед, и отец с матерью. И отчим.
– А ты чего ж?
– Не решил еще. Странная такая штука, братцы: тем, у кого воевать получается лучше всего, воевать-то вовсе и не нравится. Вот я над этим и думаю.
– А ты предусмотрительный. Не понял.
– В армию хорошо собрался. Со своей женой. Другие вон не догадались.
Ржут. Привыкай, брат Брюс. Сперва остряки только целились, а нынче они стреляют.
– Бред какой-то, – сердится минотаврец. – Отвал у него на шаровой опоре, вверх-вниз – гидравлика его тягает. Автоматика у этой штуки такая, что непонятно, зачем ей вообще пилот нужен. Кнопки мы выучили. Оно даже, представьте себе, летает! Дома спросят: каково там было, на дикой планете, какие там были страшные опасности и ужасные приключения? Что я отвечу? Кронштейны вручную переставлял?
– Скажи, что соблазнил Морган, это прокатит.
Хохот. Гулкое эхо в пласталевых небесах. На звук выглядывает из своей каморки дежурный, морщится на разбросанные по полу узлы УССМ и неожиданно зовет пить чай. А что, почему бы и нет? Разговор крутится вокруг Морган: высказано предположение, будто слова «дать» для нее не существует. Только «взять», и поглядеть бы на того, кто ее объездит, и это еще большой вопрос – кто кого, и жалко парня, ага, кто бы он ни был. Мол, знаем таких: упал-отжался, и мужик у них либо занят, либо виноват.
Брюсу хорошо. Ему совсем не хочется возвращаться в каюту. С тех пор, как воля Норма развела его с Мари, он испытывает стеснение, оставаясь с ней наедине, и, кажется, добился того, что оно стало взаимным. Всю неделю с тех пор, как ее приписали к миз Монти, Мари возвращалась в отсек намного позже, чем давали отбой бойцам. Брюс уже спал, а если просыпался, ощущал ее лишь мельком. Легкая тень, шорох шагов, совершенная бесплотность. Словно делил каюту с призраком. Право, сидеть на койке дежурного, теснясь плечами, раскрасневшись от чая, говорить самому и не слушать других, размахивать руками в сантиметрах от чужого носа – в этом было куда больше жизни.
В конце концов, разве он не выполнил свою сторону договора?
– Что такое dux bellorum? – спрашивает Товия.
– Буквально «военный вождь» на латыни, – охотно поясняет Брюс. – Норм и есть по существу dux bellorum. В Древнем Риме так называли полководца.