50-е годы - период максимальной литературной активности Бланшо, рассудочно осмотрительной (Улисс) в критике, безоглядно безрассудной (Ахав) в прозе: именно тогда он пишет почти все свои рассказы и основной корпус критических статей, именно тогда происходит его знаменитый отход от "театра общества" в одиночество и тень предоставленного ему литературой сумеречного пространства, нашедший и вполне материальное воплощение, - писатель находит уединение в крохотном городке Эз на юге Франции, где, в частности, пишет свою знаменитую трилогию. И однако это глубинное движение сталкивается в конце 50-х с встречным, казалось бы, куда более поверхностным течением, выносящим его через "дневной Стикс публичности" в широкий мир повседневности: после возвращения в 1957 году в Париж, Бланшо, полностью сохраняя статус отшельника и затворника и не примыкая ни к какой идеологической доктрине, при посредничестве своих новых друзей (Денис Масколо, Робер Антельм) с левых, прокоммунистических позиций включается в по временам достаточно бескомпромиссную политическую борьбу. Ключевыми моментами следующего десятилетия (на протяжении которого, напомним, был написан всего один - в общем-то, последний - рассказ (récit), "Ожидание забвение", а критические статьи стали более "теоретическими", философски ориентированными) становятся для него события политической жизни: решающий вклад в написание и даже лансирование знаменитого "Манифеста 121" (по числу его изначально подписавших), который в разгар государственного насилия, стремящегося подавить вооруженную борьбу Алжира за независимость, декларировал индивидуальное право каждого встать на сторону восставших или проявить неподчинение властям - вплоть до отказа от воинской службы; и с энтузиазмом воспринятая революция "Мая 68". Оба эти события вывели Бланшо на улицу, оба заставили общаться с людьми, оба привели к написанию адресованных многим, всем и каждому, политизированных текстов, увидевших свет анонимно - способных быть написанными всеми и каждым. Собственно говоря, политическая активность Бланшо в этот период вполне типична для достаточно радикального левого интеллектуала и не кажется чем-то исключительным; особую окраску придает ей история: политическое прошлое самого Бланшо…
Когда в последней, итожащей главке "Мишеля Фуко…", в заглавие которой, кстати, вынесено слово "друзья", Бланшо упоминает о "своего рода охоте на дух (достаточно близкой к "охоте на человека")", подсознательно он, может быть, примерял эту ситуацию и к себе. По сути дела, во Франции никогда не забывалось, что свою карьеру Бланшо начинал в 30-е годы не в качестве писателя, а как близкий монархистско-националистическим кругам политический журналист крайне правого толка, но никому не приходило в голову делать далеко идущие выводы из того факта, что подчас он публиковал свои не лишенные романтического радикализма инвективы в адрес современной буржуазной демократии в весьма одиозных - особенно при ретроспективном взгляде - периодических изданиях. Ревнителей политической корректности пришлось ждать из-за океана: первым политическое наследие Бланшо-журналиста концептуально препарировал сделавший себе карьеру на "французских правых" американский университарий Джеффри Мельман в книге "Наследие антисемитизма во Франции". Эта нашумевшая книга, посвященная антисемитизму Бланшо, Лакана, Жироду и Жида, вызвала во Франции весьма неоднозначную реакцию. В приложении к Бланшо ее критики указывали, что автор, преследуя I одновременно две цели: доказать антисемитизм (а на самом деле - близость фашизму, о котором Бланшо всегда высказывался со всей резкостью) действительно праворадикальных политических деклараций писателя и увязать их воедино с якобы зарождавшейся тогда литературной теорией Бланшо, - приводит вместо доказательств умозрительно сконструированные доводы, оперируя собранными фактами по меньшей мере крайне вольно; например, любое упоминание "солярной мифологии" (солнце, полдень, тьма) трактуется им как симптом приверженности к фашистской идеологии ("уликой", в частности, оказывается и название книги "Огню на откуп", и текст "Безумия дня" - да еще в паре с комментариями к нему Левинаса), проблемы письма - как однозначные аллегории, почти что криптография политических устремлений - и т. д., и т. п., не говоря уже о том, что чуть ли не большую часть главы о Бланшо Мельман посвящает жонглированию именами и текстами совершенно других людей - тут и основатели и редакторы журналов, в которых Бланшо печатался, и "учителя" "учителей" (?) Бланшо, и даже все та же классическая статья Мишеля Фуко. С другой стороны, лишь полстроки среди сотни примечаний заняло скромное упоминание о сотрудничестве Бланшо с Сопротивлением, обойден за ненадобностью тот факт, что он спас от немцев семью Левинаса…
Несмотря на конкретную критику и общее мнение о, скажем, неадекватности его выводов, дело Мельмана было подхвачено и во Франции, где, в частности, можно указать на постоянно прогрессирующее фарисейство Цветана Тодорова ("примеривающегося" к этой теме еще с конца 70-х годов) и неприкрытую агрессивность посвятившего политической "вовлеченности" Бланшо объемистую диссертацию молодого Филиппа Менара. Продолжает развивать свою версию и сам Мельман, перемежая работу исследователя переводческими трудами (уже в 1987 году он публикует в США свой перевод "Мишеля Фуко, каким я его себе представляю"), выводя (и тем самым без надежд на оправдание обвиняя) "литературный мистицизм" Бланшо из его внутреннего фашизма - и с неменьшим осуждением подверстывая сюда же и его "левый послевоенный нигилизм". Трудно не увидеть за всем этим невольную реакцию той самой ущербной буржуазной демократии, против которой, собственно, выступал молодой Бланшо, с которой боролся Бланшо зрелый. И здесь опять приходит на ум все та же "охота на дух", которой подвергла Фуко консервативная - правая - мысль, крикливо причитая над смертью - нет, убийством - человека и антигуманным подавлением субъекта, каковой только и может быть основой для "уважения прав человека" и т. д. (см. хотя бы своего рода манифест неоконсерватизма, книгу Люка Ферри и Алена Рено "Мысль 68-го: очерк современного антигуманизма")…