
- Теперь я попрошу вас говорить тише, - предупредил Исламбек.
Наглое предупреждение. Оно заставило Ольшера поморщиться - слишком уж открыто напоминали офицеру СС о его новой роли.
- Так откуда вы все это взяли? - прежним тоном и на прежней высокой ноте повторил гауптштурмфюрер свой вопрос. Ему трудно было так сразу подчиниться. Хотелось, и он имел на это право, держать себя как начальник "Тюркостштелле". В сущности, унижения никто от него не требовал.
- Будем говорить как деловые люди, - предложил Исламбек. - Пакет с документами, адресованный резиденту "Сикрет интеллидженс сервис"…
- Где он? - почти бросил себя к Саиду гауптштурмфюрер. Локти их сдвинулись, но теперь Ольшер этого даже не заметил. - Где?
Нет, он не испугался. Напротив, отхлынула постоянная, изнуряющая душу тревога. Уходил Дитрих с его подозрениями и настороженным ожиданием. Образовалась пустота, пустота, которую что-то должно было заполнить. Неизвестное пока, но новое уже, во всяком случае.
- Где он? - Ольшер торопился увидеть это новое.
- Где?! - загадочно усмехнулся Саид. - Простой вопрос…
Деланно, почти с нарочитой откровенностью, Исламбек оглянулся на дверь, прислушался к далекому гулу лагеря, к смутным стукам и голосам, доносившимся из Фриденталя, потом вернулся к Ольшеру, посмотрел на него холодно и равнодушно. Очень деловито посмотрел: гауптштурмфюрер легко мог угадать уже предназначенное для него.
- Здесь не место для подобной беседы, вы должны понимать это, господин Ольшер.
Цена тайны - вот что означало сказанное заключенным. И цена высокая, возможно, равная будущности и даже самой жизни Ольшера. Инстинктивно он защитил себя от опасности.
- Шантаж! Не выйдет. Вас расстреляют. И именно здесь, в Заксенхаузене.
Случайно Ольшер раскрыл неизвестное Саиду - расстрел. Как бы ни готовился человек к худшему, как бы ни рисовал себе вероятность смерти, все же она остается вероятностью, предположением. А тут неизбежность. Исламбек вдруг соединил сказанное гауптштурмфюрером с тем, что услышал в один из первых дней от Оскара Грюнбаха: "Вы должны жить!" Значит, не смерть, а жизнь для него предположительна. Конец - реален. Он существует и даже известен кому-то, как дата календаря.
- Что ж, - смирясь с неизбежностью, произнес Саид. - Меня могут расстрелять… - Краткое мгновение он пребывал в уготованном для него Ольшером состоянии смертника и со злостью отбросил его от себя. - Но через час, самое большее через два, предательство начальника "Тюркостштелле" станет известно господину Кальтенбруннеру, а если это окажется малоэффективным, то и самому рейхсфюреру. Уж он позаботится, чтобы господина Ольшера поставили рядом со мной перед автоматами…
- Хватит…
От коменданта он вернулся уже к вечеру, перед самой отправкой колонн в лагерь. Был взволнован, но не расстроен. В глазах горела какая-то торжественность. Да, да… Вы видели человека перед свадьбой? Нет? Видели, но не обращали внимания на лицо. В нем и радость, и страх, и величие. Все вместе. На пороге таинственного и неизбежного человек всегда напряжен до предела. Повернуть назад он не может, хотя мысль об этом постоянно находится с ним.
Конечно, Исламбек опять ничего не сказал мне. Я сам догадался: произошел какой-то очень важный разговор и приняты важные решения. Он был все-таки борец. Действие, даже сопряженное с опасностью, зажигало, преображало его. Окружающее теряло значение, отступало.
Когда мы шли через парк Фриденталя и дальше лесом и полем, Исламбек ничего не видел и ничего не слышал. Голова поднята высоко, и сам поднят. В ту минуту он не был заключенным. И я молчал, шагая рядом, не хотел возвращать его в действительность, в затемненный, мертвый Заксенхаузен.
Обновление длилось не час и не два. Утром он вошел в цинкографию таким же высоким и отреченным. Улыбка, правда, не светилась на его губах, и глаза не так уж радостно и задорно горели, как вчера. В них появилось что-то новое, строгое - решимость, что ли. Однако тревога осталась. Даже усилилась, по-моему.
Как всегда, я принялся объяснять ему приемы обработки клише, но он отмахнулся от меня:
- К черту!
Это можно было принять за обычное раздражение. С кем из нас не случалось подобное в первые месяцы лагерной жизни - бросишь в сердцах лопату, выругаешься. Настроение такое, что, кажется, поджег бы весь Заксенхаузен, в морду бы плюнул коменданту, или того лучше - размозжил ему голову той же лопатой. Бывало! Я понимал Исламбека и стал уговаривать - терпи, крепись, а он свое:
- Хватит! Мне эта кислота и ваши цинковые пластины ни к чему…
Сел на табурет и сказал самым серьезным, даже деловым тоном:
- Слушайте, Оскар… Вы можете показать мне Фриденталь?
Я остолбенел. Фриденталь - это линии высокого напряжения, это пулеметы и собаки. Спрашивать, зачем ему понадобился замок, не было смысла. Не ради простого любопытства мой ученик намеревался совершить прогулку по парку и подставить себя под пули часовых. Да что часовых, любой эсэсман имел право разрядить свой пистолет в наши головы.
- Нет, - сказал я. - И не потому, что трушу. Нам не дадут возможности испытать даже собственный страх.
- А рассказать? - спросил Исламбек. - Рассказать вы готовы?
- Да, конечно.
- Уже сегодня, - предупредил он. - У меня очень мало времени.
Я не понял: человек бережет время, которого заключенному дано в избытке. Он догадался о моем недоумении и пояснил:
- Теперь все исчислено днями и даже часами.
Вот почему он так встревожен, подумал я. Ему известны сроки. И даже самые страшные. Неужели кто-то посмел предупредить человека о смерти.
- Хорошо, - согласился я. - Сегодня начнем.
Что я знал? Казалось - все. Даже больше, чем все. Почти с первого дня я находился в Заксенхаузене - мы строили стену Фриденталя и то, что за этой стеной. Но когда пришлось рассказывать, ничего определенного и точного я не мог сообщить. Все догадки и предположения. Кроме денег. Их я делал сам. Готовил клише. А на клише значились фунты стерлингов, кроны, рубли, даже доллары…
Впрочем, фунты стерлингов и доллары Исламбека мало интересовали, вернее сказать, совсем не интересовали.
- Какие-нибудь документы, связанные с английской разведывательной службой изготавливались? - спросил он.
Этого я не знал. Помню, что приходилось как-то видеть образец печати на пропуск в "Пентагон", которую гравировал мой напарник. Были еще бланки на освобождение от военной службы и офицерские удостоверения бронетанковых войск Великобритании. Дали мне однажды вырезать штамп врача лондонского военного госпиталя. Никаких других английских документов я не видел. Возможно, они и копировались здесь где-то или на Дельбрюкштрассе в Берлине. До создания комплекса "Ораниенбург" вся эта работа велась там, и всякие паспорта, справки, пропуска валялись в комнатах отдела технических вспомогательных средств целыми пачками. Бернхард Крюгер организовал дело по фабрикации фальшивок довольно в больших масштабах и лишь по приказу Гиммлера передал его Отто Скорцени. С сорок третьего года, как только мы подняли эту стену, фабрика фальшивок перебазировалась во Фриденталь, а отсюда в последние недели войны образцы клише были тайно вывезены в Альпийскую крепость в Тироль. Там герметически закупоренные контейнеры не то замуровали, не то опустили на дно озера. Хотел бы я посмотреть на клише сейчас. Неужели сохранились и мои работы? Страшно подумать, что тайное оружие еще существует и им кто-то пользуется во вред людям и я не могу дотянуться до него, не могу разрядить.
Еще рассказал я о смертниках. Вы слышали что-нибудь о "человеке-лягушке"? Вижу, что не слышали. Я должен показать вам, где шла подготовка подводных диверсантов.
Оскар Грюнбах снова вооружился тростью и, ставя ее впереди себя, как щуп миноискателя, повел нас по чистому лугу. Он не думал, конечно, о минах, просто черная трость помогала ему держаться увереннее на той земле, что уже давно обезврежена и теперь спокойно нежится в осеннем солнце.
Луг. Чистый луг, без намеков на прошлое, без следов смерти. А здесь, именно здесь, стоял и питал землю человеческим горем Заксенхаузен. Каждый метр заслонялся бараками, навесами, сторожевыми вышками, заслонялся от неба, от ветра и надежды, самой обычной людской надежды на что-то светлое.
Уже осень, глубокая осень, но трава еще не вся поблекла, желтизну разбивают зеленые стрелки, родившиеся не ко времени, обманутые затеплевшим вдруг солнцем. И среди всего этого осеннего покоя, на ровной глади темнеет камень будущего мемориала - напоминание об ужасе и смерти. Камень, в молчании своем способный говорить все. Нам он говорит только о мужестве человеческого сердца, способном биться надеждой, светить в самом глухом мраке. Оскар Грюнбах снимает шляпу, свою мягкую, теплую шляпу, такую же блеклую, как этот сентябрьский день.
Зачем, разве тут могила?
- Боже мой! Боже мой, - шепчет гравер. - Страдание воплощается в искусстве… Я бы этого не сделал. Резец скульптора напомнит о тяжелом, но не передаст ужаса, царившего тут.
Цветы. Свежие цветы, опущенные чьей-то бережной рукой, на камень, еще не принявший форму изваяния. Теплой рукой, возможно касавшейся когда-то в детстве, далеком уже детстве, живого тела, близкого, единственного, отнятого навсегда Заксенхаузеном.
Все-таки могила. А почему не символ мужества? Почему не память об Оскаре Грюнбахе, прошедшем Заксенхаузен не чистым лугом, а тернистой тропой. О многих других, с разными фамилиями, такими разными, что трудно было их произносить коменданту немцу. Поэтому и были заведены номера - номера понятны всем…