"Сегодня в ночь приснилось мне…"
Сегодня в ночь приснилось мне,
что мы стоим за пологом во тьме
с индусом, он глазами смерил
меня как тьму и говорит: "Развеем
двадцатого". И сладковатый дым
под полог стелется, и тихий холод
кладет ладонь мне на плечо. Стоим,
молчим. Нет, ничего плохого
не думаю, но все же десять дней
еще ведь до двадцатого, куда их
деть и как? И жив ли я? Развей
хоть это, думаю, до первой стражи.
Ведь если мертв, то эти десять – срок
великоват для тел. А если жив – ну
что сказать… Душевно. "Вот порог,
а вот и Бог, – и молочко на Шиву
с улыбкой льет. – Увы, мой друг,
придется подождать, никак не раньше
двадцатого. Точнее, в ночь, к утру".
Иду я. Осторожно, мир окрашен
и свеж. Иду и вижу там, во сне:
пресветлый сад – шелковица, деревья
белым белы. Душа, как женщина, но не
скрывает опыт свой, а просто время
выносит легче, становясь другой
с другим, как некогда со мной.
А тело тлеет памятью, мужчина,
дотла. Я шел и вдруг увидел близнеца -
на дереве, в шелковичной пучине
сидел он, тих и светел, без лица.
"И снег в тебе идет…"
И снег в тебе идет,
и нет под ним земли,
и кто-то свет зажег
и потушил, поди
ошибся. Просто шел,
как ты, как снег, и в нем
темнел живой проем,
как ты, как он, как снег
ошибся. Взгляд, рука,
и свет и тьма – вдвоем,
и быстрые века
подрагивавших век.
"Ох дурень ты, дурень, скажет он мне на том свете…"
Ох дурень ты, дурень, скажет он мне на том свете.
Жил бы на краю джунглей, был бы у тебя слоненок,
трогал хоботом по утрам лицо твое, слушал сердце,
завтракали бы на лужайке, разговаривали о важном,
и был бы ты счастлив так, как у людей не случается,
олени паслись бы у кромки зренья, в них солнце
садилось, и река темнела, вспыхивая, как от стыда
неведомого, и всё было бы по-настоящему – жизнь,
счастье, спиной к спине с гибелью, они вели тебя
взглядом – где бы ты ни был, брали и отпускали,
вдох-выдох, и слоненок бы рос, да, Хатхи? А потом,
может быть, я бы послал тебе женщину -
с тем же чувством и леса и света, и слова -
на весу, между ними, между счастьем и гибелью,
медленно поворачивающихся лицом друг к другу.И ведь всё это было так рядом с тобой и почти что
сбывалось. Но ты медлил, был рядом, но ждал
от судьбы, этой дамы с собачкой…
Проходи, скажет он.Ты один, и в глазах твоих лес,
и темнеет река твоих губ…Проходи. И прикроет за мной
своей длинной рукою, как хоботом,
дверь.
"Что делать страшной красоте…"
Что делать страшной красоте
творенья божьего с любви проклятьем
на лице? Светится непроглядью?
И в языке стоять, как Даниил в огне…Я не могу продолжить, нет пути.
Ты этого хотел? Любовь, быть может,
в душе моей на беженку похожа -
как мертвое дитя прижав меня к груди.
"Местность лежит, как запавшая клавиша…"
Местность лежит, как запавшая клавиша.
Местность ли, женщина… Бублик
хочу, бублик, – бубнит душа, отлетев. А сам – камешек
где-то в ее ботинке.Алеша говорит: как змеиный мозг, этот камешек в пустыне.
А еще: мы помним, когда очнулись, а не когда утратили.
А ты что помнишь?
Лес надевал тебя куклой на руку, вёл к братьям
меньшим, и прижимал руки твои к лицу, чтоб не остыли.Надо б совсем от любви оглохнуть,
как за соломинку ухватившись за эту клавишу,
как-то вывернуться из себя, говорящего, отлетающего
с камешком под пятой.
"Ходить в слова, как в лес…"
Ходить в слова, как в лес.
И понимать едва ли -
где лес, а где слова.
Все меньше
надеяться на жизнь -
свою, уже ничью.Да и не жизнь, а что-то рядом,
round -
about.
И смерть, похоже,
такой же будет:
ближе
всего на свете,
и так же к нам спиною,
как и всё.Скажи себе
(кому и чем? Слова -
двуногое ума, такой же голем,
как в сердце бог):
печаль моя светла.
И повтори.
И что-то там про поле.
Но даже если ты, а не они, подобье -
крест не меняется от перемены мест.Не быть, и не с ума
сойти, твой посох ищет "или".
Удел счастливцев,
взысканных свободой
и детской горечью.Лежи теперь, как демон,
низринутый в себя,
и переписывай -
все лучше, все больней, до слепоты,
едва ли понимая,
что здесь не ты, не жизнь,
а что-то рядом…
"Смотрю, как будто это не глаза мои…"
Смотрю, как будто это не глаза мои,
а что-то от меня отдельное,
и то, куда глядят, отдельно от того,
что видимо: от неба, дома, дерева,
и думаю о феномене расстояний,
о лабиринте воздуха без сердца и окна,
о тьме матрешечных миров меж нами,
о времени, его змеиных свадьбах
с пространством, о живых, незримых
ризомах, в которые уходит взгляд,
не ведая ни их, ни где он, ни того,
что происходит с ним, о произволе
божественном и дьявольском законе
между деревьями, людьми, дождями,
словами, чувствами, о веществе едином,
их образующем, об ангелах кромешных
на призрачных галерах расстояний,
о маленьком блуждающем театре,
играющем в проеме взгляда
сокрытую от зренья драму,
где вся история земная -
не больше мышеловки.
Смотрю в лицо свое -
как жгут листву,
и взгляд висит как дым,
и тает кисея.
"Я живу с собой, как с тварью…"
Я живу с собой, как с тварью,
неизвестной мне, за дверью
ходит, водит, за язык
тянет, бог, отец мой, сын,
он творит меня из петель
немоты, из междометий
между телом и не телом,
шьет крестом, чтобы летело,
я живу с собой, как демон
с той тамарой, только где он,
был он весь, как вечер ясный,
дверь стоит и точит лясы
с ветром, эта дверь без дома,
я живу с собой, потомок
с пращуром, где между нами
лишь бумага, нож и камень,
на котором мать-природа,
как словарь для перевода
с полумертвых языков,
вяжет свой чулок из слов,
и с травой во рту, как зверь,
нас по кругу водит дверь.
"Я разглядываю следы эволюции…"
Я разглядываю следы эволюции,
нашего т. н. естественного отбора -
в речи, в чувствах, во всем, что дышит.
Разные тут стратегии – притвориться,
к примеру, мертвой. Иль божьим даром,
чтобы пахли Торой твои подмышки.
Любовь играет и слепнет в танце:
кто с ней от сердца – отнимет сына,
кто усомнится – подложит агнца.
А между делом – почти парсуна.
Кто выживает в таком отборе,
в сухом остатке что остается?
Какая жажда жизни на водопое
у пошлости. Не расхлебаться.
"А потом они изменяют своей природе…"
А потом они изменяют своей природе:
женщина изливается в смерть,
а в мужчину смерть входит.Важно, с кем вступаешь там в отношенья.
Белое мутное всё, как сперма.
Спазмы преображенья.Или ключ бренчит, иль река в кармане.
Солнце змеится сквозь эту муть
или ты, родная?Не обознаться б, но как и чем, если
ни лица, ни памяти, ни души:
вот весь ты.
"Надо бы вот что…"
Надо бы вот что.
Прекратить жить своей жизнью, изживать себя.
Создать паузу, некое воскресенье.
Пусть этот другой ты, оставаясь на вашем общем коште
судьбы, сойдет с твоей карусели.Пусть попробует то, что тебе не свойственно
или вообще не дано, помоги ему,
оставаясь на расстоянии взгляда, руки, этой выжимки
света… Пусть он потом расскажет – тот, под твоим именем,
тот, кто из вас выживет.
"В тихом мюнхенском дворике у реки…"
В тихом мюнхенском дворике у реки
лежат камни: на спине, на боку, лбом в землю.
Маленький, брошенный, безутешен,
всего ничего ему: 35 млн. лет.
Ах люба, зачем это с нами случилось?
"Летят, как порванные письма…"
Летят, как порванные письма.
Ползут и давятся любовью.
А осьминог – он просто сердце
без ничего и никого.Какой-то сбой бредет в природе
вещей, похожих на людей,
где женщины совсем не предназначены
мужчинам.И мирозданье каракатицы мигает,
и в схиме материнства умирает.
А он ее всё катит, скарабей,
как землю, как судьбу, вниз головой.
"Фотон не ходит в детский сад…"
Фотон не ходит в детский сад.
Ни времени, ни расстояний нет
для ангелов, – Фома сказал.
Такой расклад.
И в этом смысле все они – один,
одновременно, в каждой точке
пространства.
А попадая в глаз,
он преломляется и создает картинку.
Ты вся из бога состоишь.
И за околицей тебя – повсюду он
как ты.
Расхожий материал вселенной.
Я чувствую губами, языком
все десять тысяч миллиардов
его – в твоем сосочке. Таково
его вращение в секунду
в каждой точке.
И в пупке,
и ниже – там, невдалеке.
И влажный свет. Как импульс и волна.
Но не измерить жизнью эти два…
А может, ходит.
Ростом – ноль,
и весом столько же. Вот бог,
лишь скорость выдает его -
незрим, но поле зренья.
И направление движенья -
к тебе и от тебя,
и вновь к тебе,
которой там уж нет,
как и меня,
но длится взгляд
и тмится дом.
Так возникают подозренья.
И сад планет,
куда наш мальчик вышел босиком.