Сергей Соловьев - Её имена (сборник) стр 4.

Шрифт
Фон

"У каждого свой лес. Особенно дойдя…"

У каждого свой лес. Особенно дойдя
до середины сумрака. У Кафки – тот,
где он сказал: сомнительно родство
с людьми. Биологическое разве что.
Мне кажется, в моем лесу и этот вздох
уж выдохнут. Как и другой, другого:
живя в аду, не жалуются. Нет здесь
ни ада, ни родства, ни жалоб. Помнишь,
друг в друга по утрам мы вглядывались:
"кто ты?", и смущена улыбка. "Где мы
живем с тобой?" – ты спрашивала так,
что было счастье нам хотя бы оттого что
было откуда спрашивать. В одном, скажи,
из тех миров возможных. Как по-детски,
беспечно и светло и страшно это сочетанье
слов. Они сочлись. И некого спросить -
ни кто, ни где. Песок, шалашик слов
и ветер – вот и весь возможный мир,
и тем роднее он, чем в нем однее. Рай.
Ну да, животных много. Общественных,
переходящих в жертвенных. Поговори
со мною. Больше не с кем, тут собеседника
молчанью нет. Одна отрада – мертвые и не
рожденные еще. Вот весь огонь в камине.
Знаешь, лег вчера, свет выключил, не сплю,
и вдруг – не чувство, не мерещится, а так
и есть – мое лицо исчезло. Но не маска
и не зиянье там, а призрачной пыльцой -
лицо отца. Мое. С того давно уж света.
О было бы оно развернуто ко мне! Но нет.
Простил? Не знал, что думать, не решаясь
его рукой потрогать. Не дыша, уткнувшись
в лицо его. Как блудный сын – в ладони..

"Когда исчезнет "я" и станется причудой…"

Когда исчезнет "я" и станется причудой,
как домик на Луне или язык,
(а был ты для него лишь куклой вуду
и колышком ходил вокруг козы),
когда исчезнет "я" как недоты -
комка, комком переглотнется…
И память, выйдя вон, из немоты
летит в лицо, как пыль, и огибает.

"В тюремном дворике души…"

В тюремном дворике души
гуляет разум.
Дыши-дыши,
не надышишься.

Ах как она застенчива, душа -
застеночек.
Бежать-бежать,
да не набегаешься.

А обернешься – ни добра, ни зла,
ни дворика.
Ах весна-весна,
руки за спину.

"Живу я в Мюнхене на Изарек штрассе…"

Живу я в Мюнхене на Изарек штрассе.
Изар – местная речка, эк – угол,
но реки тут, кажется, отродясь не было.
Улица тихая. Липы, акации, булыжная мостовая.
Дома невысокие, разноцветные.
Этаж у меня нулевой,
выходящий во внутренний дворик с садом.
Птицы, белки, куница. И коты.

Слева – живет Герта,
медсестра, рукопашной комплекции.
Отец ее был в гитлер-югенд,
в первый же бой вышел навстречу врагу
с поднятыми руками.
У Герты – сын от неизвестного мужа
и два любовника – оба Вольфганги.
Ходят к ней в будни попеременно,
а по праздникам – вдвоем, в обнимку.
Первый Вольфганг,
жизнерадостно худенький,
который без одного лёгкого,
помогал мне с выставками, возил картины,
вместе развешивали.
Потом он кнайпу открыл неподалеку -
маленький пивнячок,
и без следа растворился в нем.
А второй еще раньше исчез.
Тем временем сын Герты,
карапуз Кристиан,
вымахал в двухметрового светлокудрого увальня
и женился на маленькой невзрачной польке,
родившей ему двоих,
которых они поделили,
когда она его, образцового мужа и трепетного отца,
бросила.

Справа живет седовласая хризантема,
под девяносто ей, немка, фамилия – Пятерик.
Семья ее погибла в аварии.
Больше у нее никого нет.
Мы ходим под ручку с ней до аптеки.
Со скоростью улитки.
После каждого шага, она шепчет: данкешён.
Ночами ее тревожат призраки,
она указывает пальцем на розетки в стене:
оттуда.
Раз в неделю я перекладываю ей матрас -
голова-ноги.
Угощает конфетой.
К ней ходит на дом парикмахер,
омолаживает ее
до трогательной мужеподобности.
Ест она, как и подобает цветку.
И клонится к заходу солнца.

А на моем кожаном диване, на веранде,
лежит Андреа,
девственница,
даром что только с виду.
За тридцать ей,
длинноногая, истерично одатливая.
Тоненько так поет, сохнет.
Говорит:
будем жить с тобой счастливо,
эротично-интеллектуально,
и вся дрожит,
покрываясь пятнами,
как карта контурная.
Я, говорит, открою маленькое издательство,
а у тебя, наконец, будет страховка медицинская.
И сворачивается калачиком под небом,
зябнет,
а с рассветом идет домой.

Выше этажом живет Урсула.
Девятимесячной,
еще до Октябрьской революции,
она была вывезена из Питера.
Первым мужем ее был немецкий композитор.
Погиб в расцвете.
Вторым – австрийский барон,
оставившей ей большое наследство и замок.
Третьим – жиголо, итальянец, всё промотал и исчез.
Сын ее от первого брака в юности покончил с собой.
Я навещаю ее, помогаю по мелочам.
Как-то чинил у нее телефон,
вроде наладил, и говорю:
надо бы позвонить кому-нибудь, проверить.
И вот она долго листает ветхую записную,
испещренную меленьким почерком.
Этот, говорит, умер давно,
эта тоже,
и тот,
и на эту – последнюю букву – уж нет никого.
Alle tot, говорит, все умерли, все!
И смеется -
так по-детски, до слез,
но беззвучно,
и остановиться не может…
Верней, не могла.

"В степи под Богодуховом был мясокомбинат…"

В степи под Богодуховом был мясокомбинат,
там жил козел, он вел в последний путь коров
по желобу – к электрошоку, и возвращался,
звали Федя, янтарные глаза, бородка, медиум.
Еще блуждающий был поезд "Комсомолец
Украины", он замирал в степи, агитбригада пела
и плясала в разделочном цеху для персонала,
и стихи произносила. Там женщины работали,
а из мужчин был Федя. Туши, кровь, стихи,
аплодисменты… К чему я вспомнил? Упустил.
Пью кофе на веранде, Мюнхен, меня уж нет,
лишь степь и Федя. Скажи еще, что в каждом,
особенно под Богодуховом. И под Любвинском.
Ведет, а мы поем и пляшем. Скажи еще, что ум
ведет с янтарными глазами, а они, коровки чувств,
под резаком доверчиво… Но кто ж поет и пляшет?
Как мы. Тут что-то недодумано. И женщины идут
с работы. И степь, как кровь, тепла. Тут что-то
недодумано. И бог, и дух, и смрад, и мы с тобой,
и эти тусклые янтарные глаза.

"И стоят они счастливые – взрослые и дети…"

И стоят они счастливые – взрослые и дети,
и расчесывают их парикмахеры-ухажеры,
кому – СПА, а кому – легонький петинг
ботанический, не ведущий к растлению,
пока пяточки-хтоники темные пьют узоры
из земли, голова на свету, сердце в зелени,
так стоят они в своем месмерическом счастье,
в этой нежно идиотичной красе, что спасает -
вопреки всем благим твоим – от соучастия,
просто смотришь, как стоят они, наглотавшись
иголок воздуха… Но хочется чего-то простого.
Девушка с лицом чау-чау: пойдем развеемся,
говорит. Хорошо, что лишь взглядом, в сторону.
А в другой – церковь и озерцо, два селезня:
Людвиг Баварский с Вагнером. Да, погожий
денек, из тех, когда Ницше сошел с ума,
увидев как в нем туринскую избивают лошадь.
В общем, стоят счастливые, выгуливаю слова,
и они повторяют за мной: любил бы лето я,
когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи.
А к ночи Альпы вдали потряхивает скелетами,
как в шкафу. Страна Германия, город Мюнхен.

"Смерть, говорят, – момент истины…"

Смерть, говорят, – момент истины,
мгновенье, когда видно во все концы.
Вряд ли, думаю, даже для кисти
рябины или руки, не говоря о целом.

Хорошо, если вообще что-нибудь видим,
кроме перекошенного во все концы
здесь и теперь, да и то – в хламиде
нашего восприятия, уходящего, со спины.

Да и что там меж нами, кроме случайного
я, подвернувшегося под смерть?
Призрачная хламидка пожмет плечами,
обернувшись: а нет никого.

Да и кто там был, с чьей ушел он
не своею жизнью во все концы?
Опустевшие "я", как в гареме жёны
перешептываются…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip epub fb3