Кенжеев Бахыт Шкуруллаевич - Послания стр 19.

Шрифт
Фон

"Самое раннее в речи – её начало…"

Самое раннее в речи – её начало.
Помнишь камыш, кувшинки возле причала
в верхнем теченье Волги? Сазан ли, лещ ли -
всякая тварь хвостом по воде трепещет,
поймана ли, свободна, к беде готова -
лишь бы предсмертный всплеск превратился
в слово.

Самое тяжкое в речи – её продленье.
медленный ход, тормозящийся вязкой ленью
губ, языка, и нёба, блудливой нижней
челюсти, – но когда Всевышний
выколол слово своё, как зеницу ока -
как ему было больно и одиноко!

Самое позднее в речи – её октавы
или оковы, вера, ночное право
выбора между Сириусом и вегой,
между бычачьей альфою и омегой,
всем промежутком тесным, в котором скрыты
жадные крючья вещего алфавита.

Цепи, верёвки, ядра, колодки, гири,
нет, не для гибели мы её так любили -
будет что вспомнить вечером на пароме,
как её голос дерзок и рот огромен, -
пение на корме, и сквозит над нами
щучий оскал вселенной в подводной яме.

"Вот человек, которому темно…"

Вот человек, которому темно -
по вечерам в раскрытое окно
он клонится, не слишком понимая,
о чём поёт нетрезвый пешеход,
куда дворняга старая бредёт,
зачем луна бездействует немая.

Зато с утра светло ему, легко -
он молча пьёт сырое молоко,
вступает в сад, с деревьями ни словом
не поделившись, рвёт созревший плод
и скорбь свою, что яблоко, жуёт
на солнце щурясь в облаке багровом.

Так черешок вишнёвого листка
дрожит и изгибается, пока
простак Эдип, грядущим озабочен,
мечтает жить, как птицы у Христа,
в рубахе небелёного холста,
и собирать ромашки у обочин.

Да я и сам, признаться, тоже прост -
пью лишнее, не соблюдаю пост,
не выхожу из баров и кофеен.
Чем оправдаться? от младых ногтей
я знал, что мир для сумрачных вестей,
а не для лени пушкинской затеян.

Я был другой, иные песни пел,
а ныне – истаскался, поглупел,
присматриваясь к знакам в гороскопе
безлюдных парков, самолётных крыл,
любовных строк, которые забыл
сказать своей похищенной Европе.

Так человек согнулся, и устал,
и позабыл, как долго он листал
Светония, дышал табачным дымом
под винный запах августовских дней -
чем слаще спать, тем царствовать трудней
в краю земном, в раю неповторимом.

СОЧИНИТЕЛЬ ЗВЁЗД

"Расскажи, возмечтавший о славе…"

Расскажи, возмечтавший о славе
и о праве на часть бытия,
как водою двоящейся яви
умывается воля твоя,

как с голгофою под головою,
с чёрным волком на длинном ремне
человечество спит молодое,
и мурлычет, и плачет во сне, -

а над ним, словно жезл фараона,
словно дивное веретено
полыхают огни Ориона
и свободно, и зло, и темно,

и расшит поэтическим вздором
вещий купол – ив клещи зажат,
там, где сокол, стервятник и ворон
над кастальскою степью кружат…

ВЕЩИ

Бахытжану Канапьянову

Нет толку в философии. Насколько
прекрасней, заварив покрепче чаю
с вареньем абрикосовым, перебирать
сокровища свои: коллекцию драконов
из Самарканда, глиняных, с отбитыми хвостами
и лапами, прилепленными славным
конторским клеем. Коли надоест -
есть львов игрушечных коллекция.
Один, из серого металла,
особенно забавен – голова
сердитая, с растрёпанною гривой, -
когда-то украшала рукоять
старинного меча, и кем-то остроумно
была использована в качестве модели
для ручки штопора, которым я, увы,
не пользуюсь, поскольку получил
подарок этот как бы в знак разлуки.

Как не любить предметов, обступивших
меня за четверть века тесным кругом, -
когда бы не они, я столько б позабыл.
Вот подстаканник потемневший,
напоминающий о старых поездах,
о ложечке, звенящей в тонком
стакане, где-нибудь на перегоне
между Саратовом и Оренбургом,
вот портсигар посеребрённый,
с Кремлём советским, выбитым на крышке,
и трогательною бельевой резинкой
внутри. В нём горстка мелочи -
пятиалтынные, двугривенные, пятаки,
и двушки, двушки, ныне потерявшие
свой дивный и волшебный смысл:
ночь в феврале, промёрзший автомат,
чуть слышный голос в телефонной трубке
на том конце Москвы, и сердце
колотится не от избытка алкоголя или кофе,
а от избытка счастья.

А вот иконка медная, потертая настолько,
что Николай-угодник на ней почти неразличим.
Зайди в любую лавку древностей -
десятки там таких лежат, утехой для туристов,
но в те глухие годы эта, дар любви,
была изрядной редкостью. Ещё один угодник:
за радужным стеклом иконка-голограмма,
такая же, как медный прототип,
её я отдавал владыке
Виталию, проверить, не кощунство ли.
Старик повеселился, освятил
иконку и сказал, что всё в порядке.

Вот деревянный джентльмен. Друг мой Петя
его мне подарил тринадцать лет назад.
Сия народная скульптура -
фигурка ростом сантиметров в тридцать.
Печальный Пушкин на скамейке,

в цилиндре, с деревянной тростью,
носки сапог, к несчастью, отломались,
есть трещины, но это не беда.

Отцовские часы "Победа" на браслете
из алюминия – я их боюсь
носить, чтоб, не дай бог, не потерять.
Бюст Ленина: увесистый чугун,
сердитые глаза монгольского оттенка.
Однажды на вокзале в Ленинграде,
у сувенирной лавочки, лет шесть
тому назад, мне удалось подслушать
как некто, созерцая эти многочисленные бюсты,
твердил приятелю, что скоро
их будет не достать.
Я только хмыкнул, помню, не поверив.

Недавно я прочёл у Топорова,
что главное предназначение вещей -
веществовать, читай, существовать
не только для утилитарной пользы,
но быть в таком же отношенье к человеку,
как люди – к Богу. Развивая мысль
Хайдеггера, он пишет дальше,
что как Господь, хозяин бытия,
своих овец порою окликает,
так человек – философ, бедный смертник,
хозяин мира – окликает вещи.
Веществуйте, сокровища мои,
мне рано уходить ещё от вас
в тот мир, где правят сущности и тени

вещей сменяют вещи. Да и вы,
оставшись без меня, должно быть, превратитесь
в пустые оболочки. Будем
как Плюшкин, как несчастное творенье
больного гения – он вас любил,
и перечень вещей, погибших для иного,
так бережно носил в заплатанной душе.

"Алкогольная светлая наледь, снег с дождём, и отечество, где…"

Алкогольная светлая наледь, снег с дождём, и отечество, где
нет особого смысла сигналить о звезде, шелестящей в беде.
Спит сова, одинокая птица. Слышишь, голову к небу задрав,
как на крыше твоей копошится утешитель, шутник, костоправ?

Что он нёс, где витийствовал спьяну, диктовал ли какую строку
Михаилу, Сергею, Иоганну, а теперь и тебе, дураку -
испарится, истлеет мгновенно, в серный дым обратится с утра -
полночь, зеркало, вскрытая вена, речь – ручья молодая сестра…
Нет, не доктор – мошенник известный. Но и сам ты не лев,
а медведь.
Подсыхать твоей подписи честной, под оплывшей луной
багроветь.
Не страшись его снадобий грубых, будь спокоен, умен и убог.
Даже этот губительный кубок, будто небо Господне, глубок.

"Прислушайся – немотствуют в могиле…"

Прислушайся – немотствуют в могиле
сиреневых предместий бедный житель,
и разрыватель львиных сухожилий,
и раб, и олимпийский победитель -
а ты, оставшийся, снуешь, подобно
живцу, запутавшись в незримой леске, -
как небеса огромны и подробны,
как пахнут гарью сборы и поездки!
То пассажир плацкартных, то купейных,
шалфей к твоей одежде и репейник
цепляются. Попутчик-алкоголик
храпит во сне. И хлеб дорожный горек.

Дар Божий, путешествия! Недаром
вонзая нож двойной в леса и горы,
мы, как эфиром, паровозным паром
дышали, и вокзалы, как соборы,
выстраивали, чтобы из вагонов
вступать под чудо-своды, люстры, фрески.
Сей мир, где с гаечным ключом Платонов
и со звездой-полынью Достоевский, -
не нам судить, о чём с тоской любовной
стучат колёса в песне уголовной,
зачем поэт сводил по доброй воле
шатун и поршень, коршуна и поле.

Какой ещё беды, какой любви мы
под старость ищем, будто забывая,
что жизнь, как дальний путь, непоправима
и глубока, как рана ножевая?
Двоясь, лепечет муза грешных странствий,
о том, что снег – как кобальт на фаянсе,
в руке – обол, а на сугробе – соболь,
и нет в любови прибыли особой.
Стремись к иным – степным и зимним – музам,
но торопись – в дороге час неровен
и оси изгибаются под грузом
железных руд и корабельных брёвен.

"Вещи осени: тыква и брюква…"

Вещи осени: тыква и брюква.
Земляные плоды октября.
Так топорщится каждая буква,
так, признаться, намаялся я.
Вещи осени: брюква и тыква,
горло, обморок, изморозь, медь,
всё, что только сегодня возникло,
а назавтра спешит умереть,
все, которые только возникли,
и вздохнули, и мигом притихли,
лишь молитву твердят невпопад -
там, в заоблачной тьме, не для них ли
многотрудные астры горят?

Я спросил, и они отвечали.
Уходя, не меняйся в лице.
Побелеет железо вначале
и окалиной станет в конце.
Допивай свою лёгкую водку
на крутой родниковой воде,
от рождения отдан на откуп
нехмелеющей осени, где
мир, хворающий ясною язвой,
выбегающий наперерез
ветру времени, вечности праздной,
снисхождению влажных небес…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3