Нет, реплика Всеволода Сергеевича вынуждала меня к большей откровенности, нежели та, на которую я был готов пойти. Кто хочет быть покинутым? Я здесь, однако, нисколько не чувствую себя покинутым. Да и реальна ли сама угроза, если те, кто сейчас со мной, будут вместе со мной стареть, а потом и уходить? И кому об этом знать лучше, как не Всеволоду Сергеевичу?
Я попытался ему объяснить, что мой невольный вопрос носил скорее, ну, скажем, научный характер: а где мы, в самом деле, если не в Лондоне, я, по крайней мере? В то же время я не мог не чувствовать и некоторой фальши своего положения. Как если бы я мог находиться одновременно здесь и в Лондоне, как он здесь и в Москве, но притворился, что не вижу разницы. Но нет, опять надо соглашаться, соглашаться!
Всеволод Сергеевич полулежал в кресле, и я едва ли видел выражение его глаз, когда он заметил, что у меня просто нет образа жизни, ну лишен я этого, и все тут, а для него без этого жизнь невозможна. Поэтому мне так трудно его понять, да и вообще кого бы то ни было: "Посмотрите, как трудно женщине вас включить в свою жизнь, ведь вы просто не живете, в ее смысле". Я стал объяснять, что да, разумеется, все это так, но что если совсем не будет оставленности, то не будет и свободы, и тогда я сойду с ума. Он же сам построил себе тюрьму по своему замыслу и плану и оттого думает, что свободен. Но Всеволод Сергеевич сказал, что ему до вечера надо закончить статью, а меня ждет внизу наш общий друг, Юлий Матвеевич Гутман, который готов даже выпить со мной немного, если я буду настаивать.
Юлий Матвеевич сидел за маленьким круглым столиком. Он спросил, есть ли закуска, и я вытащил из кармана брюк пакетик с копченой треской и два маринованных (соленых было не достать) огурчика. "На хуй похожи очень, – заметил он, – у вас, я вижу, много учеников, Мойсеич (так он меня называл), а нуждается ли эта культура в ученичестве, не знаю". – "Культура – это я, если хочу быть в ней, а если не хочу, то не я, и тогда сам буду или не буду учеником или учителем". Он погрустнел и сказал, что если так уж получилось, что сначала я на хуй ото всех уехал, а теперь и в Лондоне веду себя так, как если бы мне опять все на хуй надоело, то дело не в культуре, а во мне самом. И лучше бы нам поскорей выпить за доброе старое время, когда вместе делили тоску и радость и не начали еще обособляться друг от друга. "Постойте, постойте, – не выдержал я, – неужели вы на самом деле хотите возвратиться туда, к трехдюймовке французского производства 1911 года, с которой начали воевать в 1941-м?" – "Я бы не стал сравнивать, – отвечал он, – теперь же это – сон, а тогда была жизнь. Что же это водки так долго не несут?"
Бар наконец открылся. На табличке над стойкой я прочел: все простые крепкие алкогольные напитки – один фунт пятнадцать пенсов за одинарную порцию (25 г), два фунта за двойную. Но это же сущий грабеж! Чтобы скрыть свою прижимистость, я объяснил Гутману, что исчезну ровно на пять минут купить еще закуски. Сам же, выбежав из бара, нырнул в метро – станция находилась прямо под холлом, с намереньем проехать одну остановку и купить бутылку водки в винной лавке.
Когда я вернулся, Гутман несколько виноватым тоном мне сообщил, что он здесь встретил одного своего бывшего студента, очень голодного, которому и отдал два наших огурца ("Вы уже свое отьебли, Мойсеич, а мальчику нечем ебаться"). Я незаметно взял два бумажных стаканчика со стойки, и мы уже готовы были начать пить, когда появилась Сигрид. Юлий Матвеевич встал, поклонился и сказал: "Добрый вечер, мисс Биттернэм. Предупредите, сделайте милость, остальных аспирантов, что семинар начнется ровно в 6.30. Наш общий друг – не так ли, Мойсеич? – сделает маленькое введение…" – "Знаю я его маленькие введения, – перебила его Сигрид, – прежде чем меня, ну это самое, он восемь месяцев излагал мне теорию этого самого…" – "Любви, а не этого самого! – возмущенно заорал я. – Не верьте ей, Юлий Матвеевич!" – "Я верю и не верю, – сказал Гутман. – Однако с этим маленьким пакетиком копченой рыбы мы едва ли продержимся при такой выпивке". И он потрогал стоявшую на столике бутылку. "Но можно ли во сне быть самим собой? – спросил его я. – Если, конечно, вы не перетащите сюда из 1941-го свою трехдюймовку". – "Сейчас, сейчас, – быстро заговорила Сигрид, – это прямо тут, под баром. Там кладовая с бездной копченого бекона". – "Там же проходит линия метро?" – пытался возразить я, но она уже тащила меня к черному люку в дальнем углу бара, и мы тут же провалились глубоко под пол.
Квадратная комната с серыми стенами, на которых играли блеклые отсветы уличных огней. Мебели не было никакой. На полу сидел мой предполагаемый будущий учитель Эндерби, держа во рту маринованный огурчик – я подумал, что это был один из тех двух. Он откусил кончик и выплюнул его в рот Сигрид. "Что вам еще от меня нужно? – закричал я. – Чтоб я опять спрашивал? Но только я не желаю спрашивать, не желаю, и все! Дайте мне ответить, спросите, я отвечу". – "Это невозможно, – очень спокойно сказал Эндерби, – невозможно и – все. Кончай так же, как ты начинал".
Было так темно, что я не видел лица Эндерби. Сигрид сидела на полу, прижавшись грудью к моей спине и обхватив меня руками. "У тебя не будет учителя, – звонко сказала она, – у тебя буду только я". Она выплюнула кончик огурца, и я услышал, как он покатился по полу. Я хотел спросить, а не возможен ли компромисс, но, вспомнив о только что мною декларированном решении не спрашивать, закрыл рот.
"Не хотите спрашивать, хуй с вами, – сказал я, – я остаюсь здесь и молча делаю, что хочу. Отсюда я буду совершать вылазки и набеги. Долгими ночами буду думать о бесконечных лестницах наверху, а ты (к Сигрид) оставайся, если хочешь, а нет – тоже иди на хуй".
Я был почти спокоен, хотя понимал, что переиграть это будет едва ли возможно.
Январь, 1991
Маг с причала № 20 (Сон одной женщины)
Резон ли это или не резон, Я за чужой не отвечаю сон.
А. К. Толстой
Было еще очень рано, когда высокий человек в темно-серой шляпе, темных очках, с плащом, перекинутым через левую руку, подошел к нашему причалу и протянул матросу свой билет и маленький чемодан. Матрос поклонился и повел его по трапу на нижнюю палубу, где уже стояли несколько неизвестных пассажиров. Нет, право же, это был не его причал и не его пароход, но поскольку матрос, взглянув на билет решил, видимо, что все в порядке, то я сочла за лучшее не вмешиваться и продолжала наблюдать. Сейчас он, нетерпеливо постукивая тростью по свежевымытой палубе, прохаживается взад-вперед, время от времени поглядывая на светлеющее небо или грязно-серую пену прибоя. Интересно, а знает ли он, что сел не на тот пароход? Еще интересно, где он держит свой Малый Трактат о Черной Магии – в отданном матросу маленьком чемодане или в кармане плаща? Нет, для кармана трактат, пожалуй, слишком велик, хотя с ним знать наверняка ничего не возможно. Впрочем, и это не мое дело.
Появившемуся на палубе дежурному штурману: "Доброе утро, я вижу, что наше отплытие затягивается. В чем причина задержки?" – "Нет никакой задержки, Ваша честь, только мы не отплывем, пока не станет совсем светло". Мне хочется объяснить штурману, что, поскольку джентльмен – в темных очках, то навряд ли сможет различить ту степень интенсивности света, которая позволит дать команду отплывать или, если отплытие не произойдет, даст джентльмену основание снова обратиться с тем же вопросом. Но к чему я об этом думаю? Тем более что еще не было настоящего разговора.
Настоящий разговор происходит, когда пробили склянки и появился капитан. "Доброе утро, капитан. Не будете ли вы так любезны объяснить, почему мы так медлим с отплытием?" – "Мы давно отплыли, сэр, уверяю вас". – "Но штурман мне сказал, что мы не можем отплыть, пока не станет совсем светло?" – "Если я не ошибаюсь, сэр, сейчас вы говорите со мной, а не с моим штурманом. Не говоря уже о том, что вокруг давно уже совсем светло. Вы, разумеется, не можете сами об этом судить, поскольку у вас темные очки, и я не хочу входить в обстоятельства, которые не позволяют вам их снять или делают нежелательным для вас появление без них на палубе, но вы вполне можете поверить мне на слово, сэр, что мы плывем, а не стоим на причале, и что рассвет давно настал. И право же, сэр, вопросы метеорологии никак не входят в компетенцию штурмана".
О, как страшно я боюсь неожиданности чужих слов, чувствуя в них угрозу моему зыбкому существованию на этой палубе! Все-таки я не выдерживаю и подхожу к капитану, который только что отошел от человека в темных очках и сейчас что-то объясняет палубному боцману. "К вашим услугам, meine Fraulein?" Он еще не поднял на меня глаза, и его губы продолжают двигаться и после того, как он произнес эти слова. "Этот джентльмен определенно ошибся причалом, капитан. Хотя это, безусловно, и ошибка матроса, проверявшего билеты". – "Если это ошибка, то только моя, meine Fraulein. Все ошибки на этом судне – мои. Как все ошибки в этом мире – ошибки Бога. По прибытии в первый же порт, – а оно будет через шестнадцать часов, – я возвращаю джентльмену деньги за билет и предоставляю его дальнейший маршрут на его усмотрение. Остается надеяться, что направление судна, на котором он должен был отплыть, не является географически противоположным курсу моего судна". – "Боюсь, что это именно так, – сказала я, – тем более, что на пароход, на котором он должен был ехать, было продано много билетов, – по повышенным ценам, конечно, – лицам, специально желающим ехать этим рейсом. Для них должно быть устроено чтение им его недавно вышедшей книги о черной магии".