Но каковы бы ни были хозяева и гости, все же столичные салоны были единственными точками, где шла жизнь, в отличие от "подмороженной" николаевской России. В этом и заключалось отличие салонов от светской гостиной, где жизни как раз и не было, а было лишь пустое времяпрепровождение, дополнявшееся умением завести полезное знакомство и найти выгодную пару. Салоны были довольно многочисленными, и каждый, кто хотел жить, а не просто существовать, мог выбрать себе салон по вкусу: ведь общество было не слишком обширным ("узок круг" был не только революционеров, а вообще сколько-нибудь думающих людей). Обычно в светских гостиных назначались "дни", когда собиралось большое общество, но в наиболее привлекательных салонах это было не нужно. У Карамзиных "гости собирались каждый вечер. В будни бывало человек восемь, десять, пятнадцать. По воскресеньям собрания бывали гораздо многолюднее: собиралось человек до шестидесяти. Обстановка приема была очень скромная и неизменно одна и та же. Гостиная освещалась яркой лампой, стоявшей на столе, и двумя стенными кэнкетами на противоположных стенах комнаты; угощение состояло из очень крепкого чая, с очень густыми сливками, и хлеба с очень свежим маслом, из которых София Николаевна умела делать необычайно тонкие тартинки, и все гости находили, что ничего не могло быть вкуснее чая, сливок и тартинок карамзинского салона" (183; 73).
Несколько слов о петербургских салонах, в том числе о салоне Карамзиных, написал граф В. А. Соллогуб: "Самой оживленной, самой "эклектической", чтобы выразиться модным словом, петербургской гостиной, была гостиная Елисаветы Михайловны Хитрово, урожденной Кутузовой… Она никогда не была красавицей, но имела сонмище поклонников, хотя молва никогда и никого не могла назвать избранником, что в те времена была большая редкость. Елисавета Михайловна даже не отличалась особенным умом, но обладала в высшей степени светскостью, приветливостью самой изысканной и той особенной всепрощающей добротой, которая только и встречается в настоящих больших барынях. В ее салоне кроме представителей большого света ежедневно можно было встретить Жуковского, Пушкина, Гоголя, Нелединского-Мелецкого и двух-трех тогдашних модных литераторов ‹…›. Самой остроумной и ученой гостиной в Петербурге была, разумеется, гостиная г-жи Карамзиной, вдовы известного историка; здесь уже царствовал элемент чисто литературный, хотя и бывало также много людей светских. Все, что было известного и талантливого в столице, каждый вечер собиралось у Карамзиных: приемы отличались самой радушной простотой; дамы приезжали в простых платьях, на мужчинах фраки были цветные, и то потому, что другой одежды тогда не носили. Но, несмотря на это, приемы эти носили отпечаток самого тонкого вкуса, самой высокой добропорядочности. Совсем иными являлись приемы князя Петра Вяземского, тоже тогда модного стихотворца, которые, несмотря на аристократичность самого хозяина, представлялись чем-то вроде толкучего рынка… У добрейшего и сердечного Одоевского также часто собирались по вечерам; но эти приемы опять имели другой отпечаток" (166; 437–441).
Не преминул упомянуть он и о собственной гостиной, а также гостиной его тестя, графа М. Ю. Виельгорского: "В их доме приемы разделялись на две совершенно по себе различные стороны. Приемы графини Луизы Карловны отличались самой изысканной светскостью и соединяли в ее роскошных покоях цвет придворного и большого света; у графа же Михаила Юрьевича раза два, три в неделю собирались не только известные писатели, музыканты и живописцы, но также и актеры, и начинающие карьеру газетчики (что в те времена было нелегкой задачей), и даже просто всякого рода неизвестные людишки, которыми Виельгорский, как истый барин, никогда не брезгал. Все эти господа приходили на собственный Виельгорского подъезд… и графиня Виельгорская не только не знала об их присутствии в ее доме, но даже не ведала о существовании многих из них. Часто Виельгорский на короткое время покидал своих гостей, уезжал во дворец или на какой-нибудь прием одного из посланников или министров, но скоро возвращался, снимал свой мундир, звезды, с особенным удовольствием облекался в бархатный, довольно потертый сюртук и принимался играть на биллиарде с каким-нибудь затрапезным Самсоновым. ‹…› Я уже сказал выше, что у меня по вечерам собирались самые разнородные гости; в комнате, находившейся за моим кабинетом и прозванной мною "зверинцем", так как в ней помещались люди, не решавшиеся не только сидеть в гостиной, но даже входить в мой кабинет, куда, однако, дамы редко заглядывали, в этой комнате часто можно было видеть сидящих рядом на низеньком диванчике председателя Государственного совета графа Блудова и г. Сахарова, одного из умнейших и ученейших в России людей, но постоянно летом и зимой облаченного в длиннополый сюртук горохового цвета с небрежно повязанным на шее галстухом, что для модных гостиных являлось не совсем удобным… У меня в то время собирались все тузы русской литературы. Я уже называл Тютчева, Вяземского и Гоголя; кроме них, часто посещали меня добрейший и всеми любимый князь Одоевский, Некрасов, Панаев… Бенедиктов, Писемский. Изредка в "зверинце" появлялась высокая фигура молодого Тургенева; сухопарый и юркий Григорович был у нас в доме как свой, также и Болеслав Маркевич. Один, всего один раз мне удалось затащить к себе Достоевского… Просидев у него минут двадцать, я поднялся и пригласил его поехать ко мне запросто пообедать.
Достоевский просто испугался.
– Нет, граф, простите меня, – промолвил он растерянно, потирая одну об другую свои руки, – но, право, я в большом свете отроду не бывал и не могу никак решиться…
– Да кто вам говорит о большом свете, любезнейший Федор Михайлович, – мы с женой действительно принадлежим к большому свету, ездим туда, но к себе его не пускаем!..
Я уже сказал, что кроме моих собратьев и других артистов у меня бывало на вечерах множество людей сановных, придворных и светских: их привлекало, во-первых, то, что они могли вблизи посмотреть на то в те времена диковинное явление "русских литераторов", им, по их воспитанию на иностранный лад, совершенно чуждое, но в особенности потому, что я устроил эти вечера единственно ввиду того, чтобы собирать у себя именно этих писателей, живописцев, музыкантов, издателей тогдашних газет и журналов, и вообще людей, близко связанных и с родным, и с иностранным искусством, и потому нисколько не желал, чтобы люди чисто светские бывали на этих вечерах. Этого, разумеется, было достаточно, чтобы "весь Петербург" стремился ко мне. Теперь мне становится смешно, когда я вспоминаю все ухищрения, употребляемые в то время некоторыми дипломатами, убеленными сединами сановниками, словом, цветом тогдашнего петербургского общества, чтобы попасть ко мне. О женщинах нечего и говорить; с утра до вечера я получал раздушенные записки почти всегда следующего содержания: "Милейший граф, я так много наслышалась о ваших прелестных вечерах, что чрезвычайно интересуюсь и желаю побывать на одном из них! Прошу, умоляю вас, если это нужно, назначить мне день, в который я могу приехать к вам и увидеть вблизи всех этих знаменитых и любопытных для меня людей. Надеюсь и т. д.". Но женщинам самым милым и высокопоставленным мне приходилось наотрез отказывать, так как их появление привело бы в бегство не только мой милый зверинец, но и многих посетителей кабинета. Только четыре женщины, разумеется, исключая родных и Карамзиных, допускались на мои скромные сборища, а именно: графиня Ростопчина, известная писательница, графиня Александра Кирилловна Воронцова-Дашкова, графиня Мусина-Пушкина и Аврора Карловна Демидова. Надо сказать, что все они держались так просто и мило, что нисколько не смущали моих гостей. Между нами было условлено, что туалеты на них будут самые скромные…" (166; 494–499).
Если даже В. А. Соллогуб из тщеславия несколько преувеличил значение своего салона, все же можно хорошо представить себе, какую роль играли такие гостиные в ту пору. Главное же – Соллогуб наглядно продемонстрировал, сколь резки были различия между аристократией крови и чина и аристократией духа и ума и насколько чужда была светской элите интеллектуальная элита. Е. П. Янькова, связанная родством с самыми громкими фамилиями, отказала графу Ф. П. Толстому: "Мы считали его за пустого человека, который бьет баклуши; состояние имел самое маленькое, и когда через Жукова он выведывал, отдадим ли мы за него нашу старшую дочь, которая ему нравилась, мы отклонили его предложение… Он Грушеньке нравился, и, конечно, она и пошла бы за него, да только нам он не приходился по мысли. ‹…› Грушеньке он (отец. – Л. Б.) говорил насчет графа Толстого, который опять пытался свататься… "Прошу тебя, моя милая, не огорчай ты нас с матерью, перестань думать о Толстом. Знаю, что он тебе нравится, но нам не хочется этого брака: он человек без состояния, службы не имеет, занимается пустяками – рисует да лепит куколки; на этом далеко не уедешь… Нет, голубушка, обещай, что ты об нем больше думать не станешь, – я спокойно умру…