Несмотря на существенные различия в сюжетных конструкциях анализируемых произведений, в спектрах рассматриваемых проблем, наборе основных персонажей, вышеупомянутые мотивы являются теми элементами тематического единства, которые позволяют говорить о тесной внутренней взаимосвязи этих романов. В этом отношении близка точка зрения Б.В. Томашевского, который отмечал, что в сравнительном изучении литературных произведений мотивом называют тематическое единство, встречающееся в различных произведениях. Такие мотивы, по словам исследователя, переходят из одного сюжетного построения в другое. В сравнительной поэтике они могут разлагаться на более мелкие мотивы. Самое главное то, что в пределах данного изучаемого жанра эти мотивы всегда встречаются в целостном виде. По мнению А.Н. Веселовского, "признак мотива – его образный одночленный схематизм" [48: 499]. С учетом этого, комбинация мотивов составляет сюжет произведения, и если каждый мотив играет определенную роль, то ведущий мотив можно определить как лейтмотив всего произведения. В современном литературоведении художественная система произведения рассматривается с точки зрения лейтмотивного построения. В филологических романах – это мотив детства, памяти, творчества.
Мотив детства (а также элементы ассоциативного ряда: "чистота", "искренность", "мечтательность") в филологических романах является лейтмотивным не случайно. Именно в детстве и отрочестве закладываются основы творческой личности, яркие детские впечатления и юношеские мечты во многом определяют потребности и способности будущего художника слова выразить на бумаге свое восприятие мира и людей и мира. В детстве порой следует искать и истоки противоречий в творчестве зрелого художника.
В разнообразных аспектах рассматривается мотив детства в "Пушкинском Доме" А. Битова. Писатель дает понять, порой с ироничными нотками, что детство главного героя – Левы Одоевцева, будущего ученого-филолога, – было классическим детством мальчика, выросшего в среде научной интеллигенции, с обязательным набором ранних поэтических впечатлений, пришедшихся на годы Великой Отечественной войны, детского восхищения героями прочитанных книг, юношеских мечтаний о науке и славе: "У Левы – детство. Во всяком случае, раннего детства он не лишен, оно классично, оно может быть переплетено" [4: 174]; "…из всего этого можно было бы воссоздать некую атмосферу детского восприятия народной драмы, даже придать этой атмосфере плотность, насытить ее поэтическими испарениями босоногости, пятен света и запахов, трав и стрекоз…" [4: 90]; "удивление, столь наивное, перед человеком, который написал то, что ты читал с восхищением в детстве, превышало Левину профессиональную опытность…" [4: 435]; "…поступив в университет, Лева вроде бы приблизился к своей детской мечте о науке…" [4: 94].
Яркие детские впечатления, сохранение свежести восприятия мира в немалой степени определили успех его первой и наиболее искренней научной статьи "Три пророка". Признавая некоторую наивность, "детскость" этой своей работы ("…эта статья наивна, устарела, детская моя статья…" [4:447]), Лева тем не менее интуитивно понимал, что благожелательные отзывы о ней не случайны: отвечая на "детские", казалось бы, вопросы, о взаимодействии текстов великих поэтов (Пушкин, Лермонтов, Тютчев), написанных ими в двадцатисемилетнем возрасте), он выдвигал смелые гипотезы в изучении иррациональной природы творчества, истоков их "прозрений". По мнению Левы, "к двадцати семи годам непрерывное и безмятежное развитие и накопление опыта приводит к такому количественному накоплению, которое приводит к качественному скачку, к осознанию системы мира…" [4: 315]. С этого момента, утверждал молодой филолог, "…человек начинает "ведать, что творит", и "блаженным" уже больше быть не может" [4: 315], ибо перед ним открываются "три дорожки, как перед богатырем. Бог, черт или человек" [4: 315].
Для автора "Пушкинского Дома" важна тема сохранения в поэте "детскости" (чистоты, откровенности) – того качества, без которого художник не состоится. Эта черта сохранилась в его герое, который выстраивает иерархию поэтов-пророков: "Пушкин отражал мир: отражение чистое и ясное; его Я – как дыхание на зеркале – появится облачком и испарится, оставив поверхность еще более чистой. Лермонтов отражает себя в мире открыто, у него нет за пазухой… и как бы мутно ни было отражение – это все он, он же. Тютчев, более обоих искусный, – скрывает… и, в результате, он, такой всем владеющий, не выражает себя, а сам оказывается выраженным" [4: 320]. Молодой филолог, пытаясь сформулировать некий парадокс "закрытого" мастерства, которое без искренности и детской чистоты души не позволяет выйти на уровень художественного прозрения, считает, что "только откровенность – неуловима и невидима, она – поэзия; неоткровенность, самая искусная – зрима, это печать, каинова печать мастерства…" [4: 320]. Этот парадокс неожиданно для самого Одоевцева сыграл роль в его собственной научной карьере. Написанная после "Трех пророков" его работа о "Медном всаднике" "…получилась…даже более уверенная, ясная и крепкая, более и профессиональная – Лева стремительно обучался – и вдруг она оказалась как бы не новостью…" [4: 344]. Видимо, ушла куда-то искренность, ушла откровенность, и ".. Лева остыл, расплескался, охладел" [4: 344]. Характерно, что, размышляя о причинах профессиональных неудач своего героя, А. Битов завершает эпизод в главе "Дежурный", в котором Лева пытается снова обрести былое вдохновение в работе описанием его детских воспоминаний, которые как бы возвращали его к самому себе, по-детски открытому и беззащитному: "…Лева, такой большой, представил себе безбрежность казенного дивана…. сжался в комочек, как маленький мальчик… Ему очень хотелось плакать. Он представил себе, как в детстве, собственные похороны…" [4: 346]. Левино возвращение к истокам как-то не заладилось: "…заплакать почти не удалось. Но немножко все-таки удалось, сухими, разучившимися слезами. Больше не получилось, и ему ничего не оставалось, как решить, что – хватит, что за детство! – он уже успокоился…" [4: 346].
Дальнейшие метаморфозы главного героя, его стремительное удаление от "детскости" видны из его размышлений в эпизоде дежурства в институте: "Невидимость – вот мечта, вот принцип! Лева вдруг легко объяснил себе, исходя из одного лишь опыта детских мстительных представлений, все человечество: оно живет прячась… человек открытый – есть добыча мира, его хлеб" [4: 430, 431]. Он прошел путь от "поэтических испарений босоного сти" до "невидимости" как принципа выживания. Этот путь был суров и горек: "…где же он прошлялся долгие годы, описав эту мертвую петлю опыта, захватив этим длинным и тяжелым неводом, которым, казалось, можно выловить океан, лишь очень много пустой воды?.." [4: 439].
Путь героя С. Гандлевского Левы Криворотова ("<НРЗБ>") не столь печален, как у его тезки из "Пушкинского Дома". Сохранить в жизненных испытаниях детскую непосредственность и искренность главному герою "<НРЗБ>" помог пример его кумира – поэта Виктора Чиграшова.
Детские впечатления Левы Криворотова связаны с арбатскими дворами, походами с родителями на поэтические вечера, юношескими мечтами о далеких путешествиях: "Утварь, знакомая с детства по бабушкиной коммуналке на задах Арбата…" [6: 5]; "Памятный с детства неукоснительный обряд воскресных завтраков втроем под воскресную радиопередачу в мажоре… кроткие семейные походы по абонементу на вечера чтеца Дмитрия Журавлева" [6:116,117]; "… принялся кропотливо, как все, что я делаю, сверяться с путеводителем и приспосабливать реальные названия к декорациям юношеской забытой-презабытой грезы" [6: 162] (это – о поездке в Венецию).
Юношеское увлечение Левы стихами так бы, наверное, и сошло на нет, но случилась встреча с Чиграшовым, которая предопределила всю его дальнейшую судьбу. Содержащаяся в стихах поэта "…гремучая смесь чистоты, трепетности, вульгарности, подростковой застенчивости перед наваждением писательства" [6: 85] так поразила начинающего поэта, что он "не сразу узнал комнату – будто вымыли окна" [6: 86]. Искренность, детская непосредственность строк Чиграшова вошли в резонанс с душевными порывами влюбленного в Аню Левы, стали высоким образцом для подражания: "Он читал стихи Чиграшова почти наизусть, вибрируя, будто при чтении собственных, только гораздо лучших – собственных идеальных" [6: 89]. Иногда эта душевная связь Левы и Чиграшова, общность идущих из детства ассоциаций приобретала какой-то даже метафизический оттенок: "Уж не завидует ли мне он, а? Акела промахнулся!.. – Пожелайте мне удачи, – перебил я Чиграшова. – Доброй охоты, Маугли, откликнулся он, по-прежнему глядя в окно. – А? – переспросил я, пораженный общностью наших инфантильных ассоциаций" [6: 82].
Главный герой "<НРЗБ>" не стал крупным поэтом, как Чиграшов, но свой творческий потенциал он с годами не растерял, доказательство тому – и бережное исследование его творческого наследия, и либретто к мюзиклу "Презренный металл" по пушкинскому "Скупому рыцарю" Повзрослевший (постаревший) сорокадевятилетний Лев Криворотов оценивает свои возможности трезво: "Были кое-какие способности, да все вышли. Сам себя я знаю назубок, можно сказать, исходил вдоль и поперек, как жидкий лесопарк позади собственного дома" [6: 43]. В этих словах ощущается самолюбование, свойственное герою, который осознает, что его взгляд как поэта и исследователя еще остёр, что ему не изменяет чувство юмора: "Случается, что в метре от мэтра (выше моих сил: само идет в руки) мнется вязкий энтузиаст с приветом…" [6:47]; ""Лева дал такого маху, что не снилось даже Баху", – мог бы сморозить по этому поводу Вадим Ясень, не упади он двадцать лет назад "средь шумного бала" мордой в винегрет с разрывом сердца" [6: 140]; "Колесо оборзения (нет, я все-таки неистощим на каламбуры!)" [6:183]; "Зычно трубят боевые слоны бессонницы. Браво, Криворотов, красиво сказано!" [6: 184].