Печатался я много, интересуясь всем подряд, к тому же гонорарами удваивал зарплату. В "Советской молодежи" опубликовали нашу первую и единственную до эмиграции совместную байку с Сашей Генисом: о книге Валерия Попова "Нормальный ход", в 76-м. Как все рифмуется в жизни: первая наша публикация в перестроечной России была в "Звезде" о прозе Валерия Попова, в 89-м.
"Молодежка" находилась в трехэтажном белом здании на улице Дзирнаву, за строительной площадкой гостиницы "Латвия", которую возводили лет пятнадцать: видно, там все трудились, как мы с Калачевым. Прежде в трехэтажке размещался публичный дом, что располагало к незатейливым шуткам. Обстановка в редакции была легкая, двери не закрывались. Приходили любопытные персонажи, травмированные то бытом, то любовью, то военным прошлым. Помню неправдоподобно худого латыша, который хотел непременно по-русски ("русские тоже должны знать правду, это отвисит от вас!") напечатать воспоминания об отряде "лесных братьев", которые в Латвии еще до начала 50-х пускали под откос поезда. Наш гость уже отсидел в Сибири, вышел помешанным, сбивчиво и увлекательно рассказывал о борьбе с советскими оккупантами. Приходил и, наоборот, борец с оккупантами гитлеровскими, бывший партизан, детский писатель Петров-Тарханов. Ему охотно давали мелочь на вино, предвкушая рассказы. Возвратившись багровым и тихим, он садился в угол и вдруг начинал без предисловий, негромко, отрывисто, тревожно: "Иду в разведку. Справа парабеллум, слева парабеллум. На ремне нож. В карманах гранаты". "На каждом яйце!!!" - голос детского писателя взлетал до визга. Спад до шепота: "На опушке патруль. Трое. Подходят". Снова пронзительный вопль: "Ирррре документен!!!" И тихо, устало: "А я отвечаю - пошел ты на хер, захватчик". Собирались обычно в отделе культуры. В углу принимал молодые дарования литконсультант Сережа Галь. Как раз в его приемные часы мы начинали подтаскивать выпивку и закуску. Сережа, нервно оглядываясь, критиковал: "В ваших стихах не чувствуется пульса времени. Вы живете словно в безвоздушном пространстве. Вы сосредоточены на себе". У нас уже звенели стаканы, Галь бессвязно тараторил: "Говорите, лирика? При чем тут лирика? Лирика может быть и общественной, и гражданственной. А у вас сплошное колупание в собственной заднице! Все, идите!" Жалостливая Инга Зверева говорила: "Он повесится, тебя посадят".
Царили добродушный цинизм и неуемное острословие, ни фразы без иронии. Многие хорошие слова были заняты и практически выведены из пристойного употребления. Компартия официально именовалась "ум, честь и совесть нашей эпохи", и ни в чем не повинные существительные "ум", "честь" и "совесть" стало невозможно без стыда или насмешки применить ни к чему и ни к кому.
Сходным образом через четверть века, в стране уже менее идеологической, чем потребительской, хорошие слова опять стали исчезать, занятые в сфере коммерции. "Любовь", "преданность", "верность", "надежность", "чувствительность" - разошлись на стиральные порошки и подгузники. Кто может объяснить, что такое "пиво романтиков и мечтателей"? А когда на экране возникает слово "свобода", надо чуть подождать, разъяснение последует - "свобода от перхоти".
В редакции "Молодежки" наблюдался характерный слой тогдашнего общества: тонкий, порядочный, неполноценный. Посмеиваясь, публиковали очерки на темы нравственности: надо ли обрезать страховочный трос, чтобы ценой жизни одного альпиниста спасти всю группу? Рецензию на крамольный спектакль начинали с выдержки из Брежнева. Повседневная речь пестрела цитатами из Ильфа и Петрова. Метафизика черпалась из "Мастера и Маргариты". На редакционной даче в Дзинтари, передавая по кругу машинописные копии, читали Солженицына. Рассуждали о Фолкнере и Маркесе, чтили Камю и Хемингуэя. Тепло улыбались при имени Экзюпери: один из моральных оплотов шестидесятничества.
Сент-Экзюпери - не великий, не выдающийся писатель, просто неплохой, что немало. Но по сути он больше чем литератор - культовая фигура в романтическом ореоле не вполне человеческих обстоятельств бытия: жизнь провел в небе, смерть нашел в море. В читательском сознании Экзюпери и существовал то ли в немереных высотах, то ли в непроглядных глубинах - к таким культурным героям обращаются за заповедным знанием, ждут уроков и находят их
Так советские люди 60-х, растерянные откровениями своей истории и политики, раскрыли Экзюпери. Сказка "Маленький принц", наивная и простенькая, могла бы пройти мимо душевной потребности, если б не фраза: "Ты навсегда в ответе за всех, кого приручил".
Советские люди прочли эти слова на двадцать лет позже, чем они были написаны, - но как раз вовремя. Только-только начало приходить сознание, что преемственность необходима, что течение истории непрерывно и взаимосвязано, что зло всегда порождает зло, а добро иногда порождает добро. А тут решительно и впрямую: о том, что человек есть сумма поступков, а не помыслов, о невозможности одиночества, об ответственности за слова и дела - в семье, в обществе, в любви, в политике: "Ты навсегда в ответе за всех, кого приручил".
Телевидение мои коллеги презирали, советское кино, за редкими исключениями (Тарковский, Параджанов, панфиловское "Начало"), тоже. Кто-то съездил в Польшу, посмотрел там "Конформиста", потом три часа пересказывал фильм Бертолуччи в мелких подробностях. По молодости я стеснялся сказать, что едва не заснул на "Земляничной поляне", скучал на "Зеркале", что люблю комедии Леонида Гайдая. Смешное мне казалось верным, юмор - единственно возможным мировосприятием, эксцентрика - свободой.
Герои славной гайдаевской тройки носили говорящие имена, по шутовским законам комедии - имена-перевертыши. Вечно садящийся в лужу Бывалый - олицетворение честной незащищенности: неизбежный удел личности в социуме. Балбес - воплощенный здравый смысл. Трус - мужество и стойкость, не подвластные ни обществу, ни государству. С этих троих можно было делать жизнь. Их фразы расходились квантами житейской мудрости не хуже Ильфа и Петрова. Реплика "Жить хорошо, а хорошо жить еще лучше" закодировала внятную философию, уводящую от туманного лозунга к повседневной заботе, от идеологии к жизни.
Еще у всех троих было одно общее имя - свобода. Они появились на экране в то время, когда впервые приоткрылось многое из того, что распахнулось настежь через четверть века. Рефлекторная свобода той оттепели запечатлелась во многом: молодежной прозе, Театре на Таганке, интимной лирике, а отчетливее всего - в эксцентрике гайдаевского кино, где тройка Моргунов-Никулин-Вицин обладала тем, чего прежде не видали: пластикой свободного человека.
Достоевский писал, что смех - "вернейшая проба души". Наша свобода начиналась со смеха.
В "Молодежке" за три года я прошел через разные работы: выпускающий, корреспондент, зав.отделом информации, дослужился до зам.ответственного секретаря. С этой должности меня выгнали, когда заподозрили, что собираюсь эмигрировать. Поскольку такое вслух не проговаривалось, уволили по статье "несоответствие занимаемой должности", что было глупо: я числился "золотым пером", официально держал первое место в творческом соревновании. Я подал в суд.
Зачем - для этого надо вспомнить атмосферу, настроения тех лет. Думаю, если бы жил в Москве или Ленинграде, никуда бы не уехал, занимался какой-нибудь инакомыслящей деятельностью. Но в Риге не было диссидентов сахаровского толка, лишь национальные, никаких хельсинских групп. Меня долго обуревали идеи, что надо оставаться и что-то делать с этой страной. Самому начинать - к этому был не готов; молод еще, а примкнуть не к кому. Так и вышло, что решил уехать. Никакого конкретного толчка: получилось, что эмигрировал, и получилось, что правильно. Меня не преследовали, не обижали, я просто хотел увидеть мир и читать те книжки, которые хотел читать. Разбогатеть никогда не мечтал, не верил и сейчас не верю, что могу быть богат. Но мир увидел, а книжки не только прочитал, но некоторые и написал.
Когда желание уехать стало известно в газете, меня выгнали. В духе времени я подал иск: мол, соблюдайте свои законы - такой существовал диссидентский лозунг. Суд устроили в редакции - выездной, показательный, предопределенный. Но я подготовился, как-то сопротивлялся, на каком-то этапе даже восстановился на работе. Потом, конечно, выгнали снова.
Последние месяцы работал окномоем. Хотя боюсь высоты, работа мне нравилась совпадением усилий и результата. Было грязно - стало чисто: быстро и наглядно. Даже зарабатывал прилично.
Параллельно шел редакторский факультет Московского полиграфического института, заочное отделение. На диво бессмысленное образование, но - полтора месяца весенней сессии, оплаченный отпуск, С братом и приятелем - мы учились вместе - приезжали в Москву, снимали квартиру, начиналась легкая беспечная жизнь. Я Москву знаю благодаря тем веснам, когда мы город исхаживали пешком, присаживаясь выпивать во дворах и скверах. Однокурсницы, провинциальные библиотекарши и редакторши, приезжали не только сдать экзамены, но и отдохнуть, в чем мы им активно помогали. Тема диплома поразительным образом аукнулась через двадцать три года - книжкой "Гений места". Еще через четыре - вот этой "Картой родины". Диплом был о жанре путешествия: словно готовился к отъезду, который произошел через полгода, в сентябре 77-го. До той поры, до фантастического маршрута Вена - Рим - Нью-Йорк, ничего, кроме трех-четырех союзных республик, не видел. Видно, глубоко сидело, потом проявилось. Лишнее подтверждение того, что жизни надо доверять. Случайного не бывает. Все, что нужно, - рифмуется.