Как все новые независимые государства, Украина принялась закреплять и отвоевывать культурные бастионы. С закреплением проще, однако приходится делать поправку на невыдачу зарплаты, повышение цен на транспорт, упразднение всяких институций профсоюзного толка и то, что именуется общей социальной апатией. Нет больше массового паломничества в шевченковский Канев. Хотя там, как я мог убедиться, все на месте: прекрасный высокий берег над широчайшим Днепром, солидный музей, все три надгробия Кобзаря - вот так причудливо сложилась его посмертная биография, уже завлекательно для туриста. Но герои сменились, и школьники младших классов на вопрос социологического исследования "Кто такой Тарас Шевченко?" в большинстве ответили: "Отец Андрея Шевченко, нападающего клуба "Милан" и сборной Украины".
Что до отвоевания новых рубежей, кое-что провалилось в силу негодности средств: например, попытка сделать украинским писателем Гоголя. Другие шаги оказались куда разумнее, поскольку исходили из того, что имеется надежный козырь - город Киев. На здании южнокорейского посольства - мемориальная доска Александра Вертинского. Рядом с яркой шустовской алкогольной рекламой машет шляпой бронзовый Шолом-Алейхем. Вывеска "Ремонт взуття" упирается в барельеф Голды Меир, жившей в этом доме в 1903 году. На Крещатике тычет тростью в мостовую лжеслепец Паниковский. Все они - не украинцы, но в той или иной степени - киевляне.
Так же, как воспевший Киев Михаил Булгаков. В своем киевском романе "Белая гвардия" он ни разу не называет город по имени, но зато - с прописной буквы. Здешние отправители булгаковского культа знают наизусть начало четвертой главы - полуторастраничную высокую оду Городу: "Как многоярусные соты, дымился, и шумел, и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром…" и т. д. Город понимает и отвечает. Дом №13 по Андреевскому спуску (в книге - Алексеевский), где практиковал "Доктор А. В. Турбин. Венерические болезни и сифилис", жили прочие персонажи "Белой гвардии" и сам реальный доктор М. А. Булгаков, свежевыкрашен желтым и белым, ухожен. Другое дело, что та же апатия, обилие иных интересов и возможностей, не говоря об избавлении от химеры интеллигентности, - все это поколебало и булгаковский треножник. Кроме того, украинские патриоты не любили и сейчас очень не любят писателя за карикатурность, с которой в "Белой гвардии" поданы гетман Скоропадский и Петлюра - "Пэтурра". Так или иначе, днем в субботу я оказался единственным посетителем дома № 13, и видно было, как истосковались музейные работники.
Клиента здесь готовят вдумчиво. Сначала ведут по экспозиции первого этажа "Что есть истина?": незатейливые репродукции с образом Иисуса Христа помещались на стенах, прикрытые якобы ставнями, которые нужно было распахивать, впуская свет истины.
Такой евангельский суррогат вполне соотносится с популяризаторской историей Иешуа Га-Ноцри. Читаемый и почитаемый роман обязан своей славе этой - одной из трех - сюжетной линии. Советская интеллигенция узнавала о Страстях Христовых из доходчивой булгаковской книги. Вторая линия - лирика Мастера и Маргариты - выглядит вялой рядом с двумя другими. Третья - московский быт и нравы литературно-театральной среды - остра и очень смешна, но здесь у Булгакова популярные соперники: Зощенко, Ильф и Петров (эту линию Булгаков блестяще развил в "Театральном романе"). Именно приключения Иешуа принесли "Мастеру и Маргарите" общенародную любовь. Однако для тех, кто ознакомился со ставшим легко доступным оригиналом, аранжировка потускнела. Все евангельские интерпретации блекнут в сравнении с источником, и на каком-то этапе взросления становится неловко читать эту поэтику ЖЗЛ: "И настанет царство истины? - Настанет, игемон, - убежденно ответил Иешуа. - Оно никогда не настанет! - вдруг вскричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся". В конечном счете такие книги переходят в категорию литературы для юношества, оказываясь в неплохой компании исторических романов Мережковского или Фейхтвангера. Ставни захлопнулись, свет померк, и мы поднялись на второй этаж. Прошли одну комнату, другую: похоже на концепты Ильи Кабакова или Саши Бродского. Часть стульев, настольных ламп, картинок на стенах - обычные, другие вдруг грубо покрашены в белый цвет. Так оно и оказалось - концепт: все неаутентичные экспонаты, гордясь исследовательской честностью, замазали белилами. Как-то в Нью-Йорке после большой гулянки у Эрнста Неизвестного я остался ночевать на диване посреди огромной мастерской. Проснувшись, непонятно как не рехнулся от страха: меня обступали зловещие в рассветной мгле гипсовые монстры. Булгаковские комнаты производили такое же гнетущее впечатление: ни жить, ни писать, ни лечить, ни лечиться тут невозможно. Просто смотреть - жутковато. В пустом помещении музейный смотритель подвел меня к большому темному окну, внезапно одной рукой выключил свет, другой схватил за шею, больно прижав носом к стеклу. В полумраке виднелась странно зыбкая кровать, на бечевках висели стулья, перед глазами раскачивалась на шнурках столешница с чернильным прибором и непонятными мелкими предметами. Громким шепотом смотритель заговорил: "Там лежит Алексей Турбин, он умирает, ему кажется…". И, не давая отлипнуть от стекла, пошел по тексту, не сбиваясь: "В спаленке прибавился еще один свет - свет стеариновой трепетной свечи в старом тяжелом и черном шандале. Свеча то мерцала на столе, то ходила вокруг Турбина, а над ней ходил по стене безобразный Лариосик, похожий на летучую мышь с обрезанными крыльями. Свеча наклонялась, оплывая белым стеарином. Маленькая спаленка пропахла тяжелым запахом йода, спирта и эфира. На столе возник хаос блестящих коробочек с огнями…". Я припомнил, что это всего только середина книги, и испугался. Но смотритель вскоре перевел дух и произнес мне в ухо: "Видите? Чувствуете?" Еще не в том я бы признался, вырываясь на свободу, и завопил, как обращенный язычник: "Вижу! Чувствую!" Однажды мне пришлось бежать из Дома-музея Цветаевой в Москве, где молодая цветаеведка впала в макумбовское самозабвение, истошно выкрикивая: "В эту залу войдет Бальмонт! Марина рванется ему навстречу!…" С толку сбивало будущее время: ведь Бальмонт уже умер. Женщина перешла на ангельские языки и стиснула мою руку эпилептически неразжимаемой хваткой. Уж и не помню, как вырвался. В доме Булгакова смотритель догнал меня у выхода и строго велел навсегда сохранить музейный билет. Я послушно стал складывать продолговатую картонку, чтобы положить в блокнот, но он зашептал, свойски подмигивая: "Ни в коем случае не сгибать! Вы же понимаете!" Понял, храню так, боязно. Вышел из "двухэтажного дома № 13, постройки изумительной" и направился вверх, к Андреевской церкви Растрелли: единственный известный мне случай, когда барокко легкостью и стройностью соперничает с готикой. У истока Андреевского спуска разворачивали свои лотки сувенирщики и живописцы, подтверждая характеристику путеводителя: "Андрiiвський узвiз - це Монмартр або Гренич Вилидж Киiва". Продувной мальчишка громко предлагал новое издание брошюры "Боевой гопак" - фантазия на тему восточных единоборств с заменой кимоно на шаровары. Нетрезвый мужчина приблатненного вида с бутылкой пива "Дядечко Андре" приставал к монаху с кружкой для пожертвований: "Грехов у меня нету. Но по жизни почему-то не везет, бывает такое?"
Наверху мы встретились с приятелем и со Старокиевской горки, куда выходит одна из главных в городе Владимирская улица, по каскаду деревянных лестниц отправились вниз, в самое диковинное, самое булгаковское место Киева, хотя писатель к нему отношения не имеет. Как, например, не имеет отношения к самому булгаковскому зданию города - Дому с химерами на Банковой улице, напротив администрации президента Украины. Бешеная фантазия архитектора Городецкого и скульптора Саля возвела в начале XX века это серое уступчатое чудище, облепленное известной и неизвестной науке фауной. В горельефах преобладают носороги, но есть и олени, и киты, свечками задравшие хвосты в небо, и неприятные человекоподобные твари, и рыбы, и крокодилы, и жабы, свесившие лапы с крыши. Булгаков, разумеется, знал это обиталище нечисти, как знал его весь Киев. Дом с химерами мог бы стать замком Воланда, но в Москве автор талантливо поселил его в заурядную квартиру на Большой Садовой. В булгаковские времена котловина, куда мы спустились со Старокиевской горки, была обжита, здесь размещались гончарные и кожевенные мастерские, о чем напоминают окрестные названия - Гончарi, Кожум'яки. Еще в начале 70-х сюда можно было приехать за самогоном, которым в редких хибарах торговали последние подольские бандерши. Заросло русло ушедшего под землю ручья Киянец. На месте многоименная гора - Замковая, она же Фроловская, она же Киселева. Под горой - дичь.
Ничего подобного нет ни в одном большом европейском городе. Глубокий широкий овраг перерезает Эдинбург, но в нем - вокзал и торговый комплекс. Тут же, в городском центре, в двух шагах от киевского "Монмартра або Гренич Вилиджа", - дремучая лесная глушь, в которой не по себе даже днем.
Это все же не лес, неуют возникает от тревожного чувств; присутствия человека невнятного, мимолетного, нелегального. Кострища, следы дешевых пикников, бледные презервативы среди желтых одуванчиков, на склонах Киселевки - дымки, вдруг глухой говор из-за листвы.