Во-вторых, с наибольшей вероятностью становились "источниками" произведения, которые тем или иным способом – своей темой, биографией автора или читательскими впечатлениями Булгакова – были связаны с Киевом. В своем большинстве они – если не объективно, по существу, то субъективно, для Булгакова – несут на себе "киевскую печать". Произведения, рассказывающие о событиях, протекающих в Киеве, написанные "киевским" автором, прочитанные в Киеве или увиденные на киев-ской сцене составили для Булгакова наиболее лирически ценный культурный слой – так сказать, "киевскую культуру". Мало сказать, что Булгаков прославил в своих произведениях родной город – нужно, расположив булгаковские источники по указанным признакам, убедиться, что писатель смотрел на мир с киевских высот, что его культурные представления обладали "киевоцентрическим" устройством.
Опираясь на эти признаки булгаковских источников, следовало бы априорно, до исследования, предположить интерес Булгакова к такому художнику, как Александр Иванович Куприн – "киевский писатель", создавший знаменитые в начале XX века картины города и "киев-ские типы". В этом смысле Михаил Афанасьевич, естественно, должен был видеть в Куприне своего прямого предшественника (как видел он, должно быть, в Вересаеве предшественника по "Запискам юного врача").
Напечатанные в киевской периодике, а затем вышедшие здесь же, в Киеве, отдельными книгами "Киевские типы" (1896) и "Миниатюры" (1897) Куприна были, в сущности, первыми серьезными опытами художественного "освоения" города после "Печерских антиков" (1883) Н. С. Лескова. "Киевские рассказы" (1885) И. И. Ясинского (Максима Белинского) – вещь художественно незначительная, как и другие, беспомощные или даже знаменитые в свое время, но канувшие во тьму забвения попытки дать литературно-художественный образ Киева. Книги Куприна, изданные в Киеве, и более поздние его вещи, связанные с Киевом тематически, стали поворотным пунктом в художественном осмыслении киевской культуры – городской "особости" – на рубеже веков.
За время своего пребывания в Киеве (с 1892 по 1899 год) Куприн опубликовал в киевской прессе не менее ста произведений – рассказов, очерков, репортажей, статей, стихов – оригинальных и переводных, интервью и т. д. (по сведениям библиографа А. В. Шабунина). Но и после отъезда писателя Киев продолжал оставаться для него городом дорогих воспоминаний молодости, неисчерпаемым вместилищем впечатлений и еще чем-то неизмеримо большим: бытийственно-значительным пространством, наиболее благоприятным для развертывания сюжетов его произведений. Столько раз изображенная Куприным первая любовь обычно протекает в Киеве, превращая его в город вечной первой любви, а пресловутая "Яма" – это не просто заштатный бордель на киевской Ямской улице, но именно всемирная нравственная яма, страшный провал в человечестве, мучительный вопрос, заданный городу и миру, на манер блоковского: "Разве это мы звали любовью? Разве так повелось меж людьми?"
То же самое – в эмигрантских вещах Куприна. Более того, именно там, в изгнании, на которое обрекла демократического художника Куприна социалистическая революция, Киев засверкал для него небывалой ностальгической прелестью, и нужно еще посмотреть, сколько тамошних своих вещей он посвятил изображению зарубежья, и сколько – перенес в отдаленный, отделенный годами и километрами Киев. Самые заветные свои мысли он связывал с этим городом, и в творчестве стареющего эмигранта стали синонимами: юность, Киев, Родина.
Но, насколько известно, предполагаемый и естественный интерес "писателя из Киева" Булгакова к творчеству "киевского писателя" Куприна не находит подтверждения ни в воспоминаниях о Булгакове, ни в его переписке или в высказываниях его персонажей, ни в посвященных ему исследованиях. Имя Куприна или ссылки на какие-либо его произведения там решительно отсутствуют. Вот только в дневнике Елены Сергеевны Булгаковой оно проходит легким промельком. Фиксируется слух и газетное сообщение о возвращении Куприна ("старенький, дряхлый, с женой"), а вскоре затем – о его смерти: "Грустно. Писатель был замечательный". Да и то не ясно – чье это отношение: Елены Сергеевны или ее мастера?
Но значит ли это, что неверна только что высказанная догадка об интересе Булгакова к Куприну, догадка, основанная на типологических особенностях уже известных и изученных источников булгаковского творчества?
II
В 1917 году был опубликован рассказ (или маленькая повесть) Куприна "Каждое желание", входящий в нынешние издания в переработанном виде под названием "Звезда Соломона". Роман Булгакова "Мастер и Маргарита" дает такие параллели к этому рассказу, такое сходство ряда ситуаций, эпизодов, деталей и фраз, что их количество (не говоря уже о качестве) просто не оставляет места для случайности.
Куприн рассказывает о маленьком чиновнике – недалеком и добром человеке, который самым блистательным образом упустил возможность осуществить любое – самое безумное – свое желание, потому что никаких чрезвычайных желаний у него не обнаружилось, его желания были скромны, умерены, примитивны. К своему чиновничьему жалованью он подрабатывал пением в церковном хоре (деталь для Куприна автобиографическая), а потом вместе с коллегами по хору и регентом сиживал в каком-то заведении, где пели уже в охотку, для души, и непьющий, порядочный чиновник Цвет любил эти дружеские сборища. Но однажды, после томительного разговора о неисполнимых желаниях, он, вопреки своему обычаю, набрался все-таки, с трудом добрел домой и, поднявшись в свою каморку на мансарде, мгновенно заснул. Здесь рассказчик ставит точку и пробуждение героя переносит в следующую главу. Глава начинается голосом, который-то и разбудил Цвета:
"– Извиняюсь за беспокойство, – сказал осторожно чей-то голос.
Цвет испуганно открыл глаза и быстро присел на кровати. Был уже полный день… В пыльном, золотом солнечном столбе, лившемся косо из окна, стоял, слегка согнувшись в полупоклоне и держа цилиндр на отлете, неизвестный господин в черном поношенном, старинного покроя сюртуке. На руках у него были черные перчатки, на груди огненно-красный галстук, под мышкой древний помятый порыжевший портфель… Странно знакомым показалось Цвету с первого взгляда узкое и длинное лицо посетителя…"
Лицо и наряд незнакомца, весь его нетривиальный облик Куприн описывает подробно и тщательно, так что у читателя не остается и тени сомнения, кто этот утренний визитер. "С первого взгляда" становится ясно: к Цвету явился сатана в традиционном облике Мефистофеля, и приходится только удивляться наивной недогадливости Цвета.
"– Я стучал два раза, – продолжал любезно, слегка скрипучим голосом незнакомец. – Никто не отзывается. Тогда решил нажать ручку… Я бы, конечно, не осмелился тревожить вас так рано… – Он извлек из жилетного кармана древние часы луковицей, с брелоком на волосяном шнуре в виде Адамовой головы, и посмотрел на них. – Теперь три минуты одиннадцатого. И если бы не крайне важное и неотложное дело… Да нет, вы не волнуйтесь так, – заметил он, увидя на лице Цвета испуг и торопливость. – На службу вам сегодня, пожалуй, и вовсе не придется идти…
– Ах, это ужасно неприятно, – конфузливо сказал Цвет. – Вы меня застали неодетым. Впрочем, погодите немного. Я только приведу себя в порядок и сию минуту буду к вашим услугам…"
Цвет как бы и узнаёт, и не узнаёт пожаловавшего к нему гостя и не вслушивается в его странное, шутовское имя Мефодий Исаевич Тоффель (то есть Меф. Ис. Тоффель!). Посетитель рекомендуется ходатаем по делам, сообщает Цвету о неожиданно свалившемся на него наследстве где-то в Черниговской губернии – и энергично спроваживает его в наследственное имение. При этом оказывается, что все формальности Тоффель уже выполнил и даже договорился об отпуске, приобрел железнодорожный билет и заказал извозчика до вокзала. Все приготовлено для мгновенного выдворения Цвета – от роскошного кожаного баула до корзинки с провизией, которая "в последнюю минуту как-то сама собой очутилась в его руках":
"– Не откажитесь принять. Это так… дорожная провизия… Немного икры, рябчики, телятина, масло, яйца и другая хурда-мурда. И парочка красного, Мутон-Ротшильд…"
Появление Воланда у Степы Лиходеева в "Мастере и Маргарите" поразительно – в целом и в деталях – похоже на эту сцену. Оно похоже так, как если бы купринская сцена была у Булгакова перед глазами или в памяти и отвечала на вопрос: каким образом должен появляться сатана у постели человека, напившегося накануне до бесчувствия.