Сведения о Шполянском с чрезмерной, едва ли не иронической щедростью уснащены знаками "потусторонности". Книга его стихов называется "Капли Сатурна"; Сатурн – по алхимической номенклатуре – знак свинца, "мертвой материи". Свои стихи он читает в клубе "Прах" – этим грозно звучащим словом Булгаков заменил иронически-самокритичное название действительно существовавшего в Киеве клуба "Хлам", что значит всего лишь "Художники, литераторы, артисты, музыканты". "Прах" расшифровывается столь же невинно – "Поэты, режиссеры, артисты, художники", но мыслимое ли дело не вспомнить при этом настоящий прах – тот, например, который обильно представлен на балу у сатаны в "Мастере и Маргарите"?
Библиотекарь Русаков прямо называет Шполянского "аггелом" и "предтечей антихриста", да притом не где-нибудь, а в ответственнейшем месте романа – в конце, в последней сцене с участием Алексея Турбина. Правда, Русаков немного сумасшедший, но не устами ли безумцев…
Загадочна внешность Шполянского: "Михаил Семенович был черный и бритый, с бархатными баками, чрезвычайно похожий на Евгения Онегина". Это "жуткое" и "неприличное" сходство настойчиво, чтобы не сказать назойливо, подчеркивается – ложная, подмигивающая подсказка.
Но более всего загадочно, пожалуй, то, что "самый сильный из всех в этом городе", многоликий, вездесущий и всем известный Шполянский мощно воздействует на судьбу Турбиных (с турбинским ближайшим окружением купно), ни разу не приходя в прямое с ними соприкосновение! Писатель не позволяет ему ни одного контакта с Турбиными, – нигде, ни в одной точке разветвленных событий романа Шполянский не встречается с главными героями, и главные герои даже не догадываются, что решающие, поворотные события их жизни предопределены, организованы, спровоцированы действиями Шполянского. Поэтому и читатели, внимательно следя за судьбой Турбиных и турбинского круга, почти не замечают этого, мелькающего по всему роману, персонажа. Он и не думает прятаться, он весь на виду, но "невидим", и выглядит в лучшем случае "незначительным", так как романист решительно избегает знакомить его со своими главными героями.
Михаил Семенович совращает бедного сифилитика в декадентскую богему, но из адепта Шполянского Русаков становится пациентом Алексея Турбина, и литературно-условные "Капли Сатурна" превращаются в реальные "капли Меркурия" – в те ртутные препараты, которыми Турбин пользует больного: Меркурий, по уже упоминавшейся алхимической номенклатуре, – "живая материя", и мертвое, таким образом, превращается в живое. Шполянский соблазняет женщину – но эта женщина, чье имя он "как джентельмен, никому не открывал" (правда, имя другой его любовницы знал весь город), оказывается Юлией Рейсс, спасающей раненого и преследуемого петлюровцами Алексея Турбина; ей, намекает роман, суждено стать большой любовью героя и, кажется, погубить его духовно, как она спасла его физически.
Шполянский вместе со своим спутником по фамилии Щур (по-украински – "крыса"; вспомним анималистические образы свиты Воланда: у того – кот, у этого – крыса) обвиняет мирного обывателя в краже часов, коих тот, как говорится, ни сном, ни духом, но эта – дерзко провокационная – выходка Михаила Семеновича немедленно возымела благие последствия: спасся большевистский оратор, к самосуду над которым призывал "мирный обыватель". Никакой особой нежности к большевистскому оратору Булгаков не испытывает, речь идет о спасении человеческой жизни. Спасенный – "светловолосый", "светлый", и вся сцена осмысляется контрастом мелькающего в толпе черного, с черными баками Шполянского (узнаваемо описанного, но не названного по имени) – с тем, светлым. Черное оказывает услуги светлому – ситуация, знакомая по эпиграфу и перипетиям "закатного романа".
И, наконец, главное – из-за Шполянского, ни много ни мало, "гетманский город погиб на три часа раньше, чем ему следовало бы" (не на два и не на четыре, заметим, а ровно на три – как в сказке!). Эти три часа обострили катастрофичность событий. Продлись события на три часа дольше – и Алексей Турбин, оставив распущенный дивизион, благополучно добрался бы до дома. Но тогда не было бы и встречи с Юлией Рейсс. Без вмешательства Михаила Семеновича не было бы столь паническим бегство, и не погиб Най-Турс, прикрывая бегущих мальчишек в кадетских и студенческих шинелях. Но тогда не состоялось бы и знакомство Николки Турбина с найтурсовой сестрой. Зло и благо связываются узами более сложными, чем простое противостояние, зло парадоксальным образом порождает благо, а Шполянский оказывается режиссером спектакля, идущего в городе, засекреченным постановщиком "кровавой оперетки". Тем самым подтверждается типологическое сходство всех романов Булгакова: все они – "театральные романы", а Мефистофели этих произведений – подразумеваемые режиссеры романной театральности, дьяволы-постановщики. Сатана там правит бал…
Как же удалось человеку, похожему на Евгения Онегина, укоротить жизнь гетманского режима? А вот как. Офицер гетманского бронедивизиона Шполянский "явился в сарай, имея при себе большой пакет в оберточной бумаге. Часовой Щур пропустил его в сарай, где тускло и красно горела мертвая лампочка, а Копылов довольно фамильярно подмигнул на мешок и спросил:
– Сахар?
– Угу, – ответил Михаил Семенович.
В сарае заходил фонарь возле машин, мелькая, как глаз, и озабоченный Михаил Семенович возился вместе с механиком, приготовляя их к завтрашнему выступлению…
Совместные усилия Михаила Семеновича и механика к тому, чтобы приготовить машины к бою, дали какие-то странные результаты. Совершенно здоровые еще накануне три машины… в утро четырнадцатого декабря не могли сдвинуться с места, словно их разбил паралич. Что с ними случилось, никто понять не мог. Какая-то дрянь осела в жиклерах, и сколько их не продували шинными насосами, ничего не помогло…"
Этот рассказ о "сладкой жизни", устроенной гетманским броневикам, выглядит подозрительно знакомым, словно мы его уже где-то читали. Мы и в самом деле читали его – в "Сентиментальном путешествии" В. Шкловского.
"…Я не поступил непосредственно к Скоропадскому, а выбрал 4-й автопанцирный дивизион…
Меня в 4-м автопанцирном солдаты считали большевиком, хотя я и отрицал…
Я засахаривал гетманские машины.
Делается это так: сахар-песок или кусками бросается в бензиновый бак, где, растворяясь, попадает вместе с бензином в жиклер (тоненькое калиброванное отверстие, через которое горючее вещество идет в смесительную камеру).
Сахар, вследствие холода при испарении, застывает и закупоривает отверстие.
Можно продуть жиклер шинным насосом. Но его опять забьет".
Утверждение М. Чудаковой, что Виктор Шкловский впервые был назван прототипом Шполянского ею (в "Советской культуре" от 22 января 1983 г.), основано на недоразумении. Еще большее недоразумение – попытка В. Каверина "к предполагаемым прототипам в "Белой гвардии" прибавить еще один: Шполянский – Шкловский", предпринятая и вовсе в 1987 году. Эти (и некоторые другие) открытия архаичны и безнадежно запоздали, ибо Шкловского в качестве Шполянского гораздо раньше открыл – сам Шкловский. В автобиографии, опубликованной в 1972 году, он писал: "Попал в Киев. Увидел белую Россию. В Киеве поступил шофером в броневой дивизион Скоропадского. Там я засахарил его броневые машины. Делается это так…". И снова со вкусом изложив технологию засахаривания броневиков, В. Шкловский замечает: "Об этом написал Булгаков, одним из дальних персонажей романа которого я оказался".
Замечание Шкловского ценно, но неточно, вдвойне неточно. Во-первых, Шполянский, как мы видели, вовсе не "дальний персонаж" булгаковского романа, а его Мефистофель, то есть фигура первостатейная; во-вторых, Шкловский оказался, конечно, не персонажем, а лишь прототипом, точнее – одним из прототипов образа Шполянского.
Сходство задано сразу – фамилией: Шкловский от Шклова, Шполянский – от Шполы, однообразно звучащих названий двух местечек в "черте оседлости". От Шклов ского, несомненно, подвижность и предприимчивость, скажем прямо – авантюризм булгаковского персонажа. От него же, надо полагать, ошеломляющий темперамент и многообразие занятий, среди которых и литературные. Мог ли Булгаков не ощутить, как органично вписываются киев ские приключения Шкловского в ту напряженную авантюрную эпоху? Личность в высшей мере оригинальная, Шкловский оказался личностью вполне типичной для Киева той смутной поры. Эта органичность и эта типичность подтверждаются показаниями тогдашних журналистов, описавших киевские типы зимы 1918–1919 года – и среди них один, кажется, более похожий на булгаковского Шполянского, чем сам Михаил Семенович – на Евгения Онегина. Вот одно такое свидетельство:
"Киев сейчас стал центром тех особых, сложных, путанных и непонятных людей, которые носят мутное звание не то иностранных агентов, не то международных авантюристов.
Это в самом деле особые, таинственные люди.
Их никак нельзя узнать.