Дома никого не было. Здесь уже со мной перешли на "ты". Проводил обыск капитан милиции Боготоба, который меня допрашивал, и двое в штатском. Понятых привезли с собой. Два мальчика лет по 19: Андрей Истаков и Михаил Антусюк. Понятые сидели молча, перепуганные. На обыске не присутствовало ни одной женщины. Они обыскивали, я собирала вещи в авоську. Они роются в белье, рассматривают семейные фотографии, спрашивают, не веду ли я дневника. А я спрашиваю, холодно ли в камере: ведь на улице жара. Они видят, что я собираюсь серьезно, перестают "шутить", отводят глаза. Торопливо ем: есть не хочется, но когда еще придется. Они молчат. Выключаю газ, холодильник. Они молчат.
Обыск идет уже три часа. Они рылись в личных вещах отца, взяли две его пишущие машинки, поздравительные открытки от иностранных ученых. У меня забрали тетради, записные книжки, магнитофонные ленты.
"Можете остаться дома", – говорят они с усмешкой и уходят.
Затем пошли допросы. В протоколе ничего нового. Говорили, что в предыдущий раз, после Пушкинской площади, "пожалели", а сейчас мне "не уйти от расплаты". Следователь Галахов не отличался особой любезностью: с особым интересом он завел разговор о моих личных делах. Он даже вынул бумажку и зачитал мне имена моих "любовников", которых оказалось так много, что он не в состоянии был их запомнить. В этот список вошли имена всех моих друзей. Галахов явно не понимал, что такое друзья. После того как я сказала, что потребую заменить следователя, подобные вопросы прекратились. Много речей было сказано им, а позднее и Акимовой, о Н. Горбаневской: "ее место в психбольнице", "какая же она мать", "то, что она не в тюрьме, – наша гуманность". Расспросы были основаны на примитивном шантаже: "А вот Делоне говорит…" или "А вот мы вызовем вашего папу…". О Чехословакии говорили мало: на банальные фразы из передовиц бессмысленно было отвечать.
На последнем допросе сказали: "Мы решили пожалеть вас и на этот раз, но…" – и снова последовали угрозы.
Забирая у Акимовой вещи, взятые при обыске (часть отправили в КГБ), я спросила об ее впечатлении об обвиняемых. Акимова сказала: да, это очевидно, хорошие люди, они ей понравились, но почему они идут на заведомую расправу, ей непонятно; почему они свободе предпочитают тюрьму, любимой работе – каторжную, семье – лагерь; какая же это мать, которая подвергает своего ребенка опасности? Существует государство, закон, вы обязаны чтить законы. На вопрос: "Почему же вы не чтите законы?" – Акимова важно ответила: "Мы тоже можем ошибаться".
Через неделю после демонстрации меня выгнали из института. В приказе было сказано, что я не работаю, учась на заочном отделении Московского историко-архивного института. Я обратилась к юристу Министерства высшего образования. Она подтвердила справедливость моего возмущения соответствующим параграфом и буквой закона. Но Фемида оказалась бессильна перед старшим инспектором товарищем Шуйских. Он развел руками и сказал: "А мы же тебя не за это выгнали".
Итак, меня "пожалели"… Теперь мои друзья там , а я здесь. Мои мужественные, последовательные друзья. А я – здесь. Я преклоняюсь перед своими друзьями – перед Ларой, Павликом, Наташей, Костей, Витей, Володей, перед Вадиком, которого мы считали мальчишкой и который повзрослел такой страшной ценой.
Я отреклась. Пускай только от факта участия в демонстрации – не от друзей, не от убеждений, но отреклась. И вот я здесь. Кто же я?
Примечание . Эта книга была уже готова, и в ней был записанный мною Танин рассказ: когда-то я попросила ее вспомнить, кто где сидел, как кого забирали, что она помнит о "полтиннике", о следствии. Таня рассказала довольно коротко, не зная точно, зачем мне это, – я записала. Таня оказалась одним из первых читателей книги и, увидев этот короткий рассказ, перечисляющий факты, но опускающий самый важный факт, о котором у нас не принято было говорить, – факт ее участия в демонстрации, – решила восстановить истину. Так как следствие не доказало участия Тани в демонстрации, я тоже не считала себя вправе упоминать об этом. Я рада, что Таня написала об этом сама.
Часть вторая Дело о нарушении общественного порядка
В "полтиннике"
50-е отделение милиции, в просторечии называемое "полтинник", находится – вернее, находилось – на Пушкинской улице, рядом с цыганским театром "Ромэн". Сейчас его почему-то перенумеровали в 19-е, но у дверей стоит все тот же мрачный милиционер, который упорно добивался от нас, чтобы женщины сидели с одной стороны от двери, а мужчины – с другой. И чтобы не смели подходить друг к другу.
Это отделение – ближайшее к Пушкинской площади, традиционному месту московских демонстраций. Видно, по традиции и нас отвезли туда же.
Эти три часа, которые мы провели в "полтиннике" все вместе, еще до допросов, я вспоминаю с нежностью. Демонстрация состоялась, и мы были счастливы. Лариса, просто почерневшая за последний тяжкий месяц (арест Марченко, арест ее [двоюродной] сестры Ирины [Белогородской], наконец, 21 августа – день вторжения и день суда над Толей Марченко), теперь поразительно просветлела. У нас было легко на сердце.
В комнате дежурного нас было 11 человек: кроме семи участников демонстрации, еще Таня Баева, Майя Русаковская, Инна Корхова и Миша Леман. Мишу, видно, приняли за нашего знакомого и посадили с нами. Где были все остальные свидетели, в первую очередь "свидетели", рвавшие плакаты и бившие ребят, неизвестно. Мы их не видели. А допросы их датировались 25 августа. Неизвестно и где были сами плакаты. Потом в материалах дела не оказалось ни фамилий "граждан", задержавших нас, ни фамилий "граждан", передавших плакаты в милицию, – почти никаких данных на этот счет. А между тем те немногие из этих "граждан", которые выступали в суде, уверенно рассказывали, как они издалека прочитали текст плакатов – даже карандашом написанное "Свободу Дубчеку".
Кстати, о плакатах.
– Какой был четвертый лозунг? – спросила я кого-то из ребят.
– С одной стороны "Позор оккупантам", с другой – "Свободу Дубчеку", – ответили мне. – Он и сам не помнит, какой стороной держал, кажется, "Позор оккупантам".
"Он" – это Володя Дремлюга. Мне бы у него спросить, и не было бы досадной ошибки в моем письме. Лозунг был "Долой оккупантов", а "Свободу Дубчеку" я опустила, решив, что раз он оказался на обороте плаката, то как бы и не было его.
Может быть, на меня повлияло и то, что писала я, как только кончились московские переговоры, и я уже знала об участии Дубчека в этих переговорах и о компромиссах, принятых при его участии. Имя Дубчека уже утратило частицу своего ореола.
В самом начале мы потребовали, чтобы Виктору Файнбергу сделали медицинскую экспертизу. В связи с этим дежурный милиционер записал все наши фамилии, имена и отчества, и дознанию не пришлось заниматься процедурой установления наших личностей. Через некоторое время приехал испуганный врач, Виктора увели, и больше мы его не видели. Как я потом узнала, в материалах дела этой экспертизы не было: то ли ее вообще не произвели, то ли выделили из дела вместе с остальными материалами Файнберга. А она была бы объективным показанием о методах расправы с демонстрантами.
Кроме того, мы заявили, что задержанные вместе с нами люди не участвовали в демонстрации: пусть их допросят раньше, чтобы зря не держать. Их допросили, но не отпустили, а продержали до позднего вечера, как и нас.
Когда прошло три часа, Володя Дремлюга встал и спокойно пошел к выходу, вызвав ярость нашего стража. Володя спокойно объяснил, что больше трех часов нас не могут держать без постановления о задержании. Мы присоединились к его заявлению. Милиционеры забегали, и вскоре в дверь заглянул какой-то человек:
– Литвинов здесь есть?
Павлика увели на допрос. За ним Ларису, следующей – меня.
Сидя в "полтиннике", мы не раз вспоминали пророческую песенку-пародию [Юлия Кима]: "Эх, раз, еще раз, еще много-много раз, еще Пашку, и Наташку, и Ларису Богораз".
Допрашивал меня следователь Московского УООП [управления охраны общественного порядка] Василенко. Я дала показания о расправе с демонстрантами: о том, как рвали плакаты, о побоях, которые я видела, о том, как у меня поломали флажок, о женщине, которая била меня в машине. На все вопросы о самой демонстрации, о ее подготовке и организации я отказалась отвечать – только подчеркнула, что демонстрация была сидячая, поэтому ее участников легко отличить от людей, задержанных случайно. Свой отказ я объяснила тем, что единственными нарушителями общественного порядка на Красной площади были те, кто разгонял демонстрацию и избивал мирных демонстрантов, – поэтому только об их действиях я и буду говорить. Стремясь быть последовательной, я отказалась отвечать даже на вопрос, когда началась демонстрация. С готовым протоколом в руках и со мной Василенко спустился с третьего этажа в коридор второго и пошел в кабинет с кем-то советоваться. Из другого кабинета доносился неразборчивый яростный крик следователя. Можно было понять только: "Как вам не стыдно!" Отвечал ему голос настолько тихий, что об ответе можно было только догадываться по паузам в озлобленном крике. Мне сразу представилось, что там Лариса, и стало очень больно: лучше б на меня кричали. Я так и не знаю, кого так грубо допрашивали.
Снизу, где остался мой малыш, ничего не было слышно, как я ни прислушивалась.
Василенко вышел от начальства и снова пошел со мной наверх. Он взял новый лист для протокола, заполнил страницу анкетных данных и снова задал вопрос относительно демонстрации. Я сказала, что дала все показания, какие считаю нужным. Не добившись толку, следователь порвал пустой протокол и снова повел меня на второй этаж.