Почти все, кто бил ребят и отнимал плакаты, на короткое время исчезли. Стоящие вокруг больше молчали, иногда подавали неприязненные или недоуменные реплики. Два-три оратора, оставшиеся от той же компании, произносили пылкие филиппики, основанные на двух тезисах: "мы их освобождали" и "мы их кормим"; "их" – это чехов и словаков. Подходили новые любопытные, спрашивали: "Что здесь?" – "Это сидячая демонстрация в знак протеста против оккупации Чехословакии", – объясняли мы. "Какой оккупации?" – искренне удивлялись некоторые. Все те же два-три оратора опять кричали: "Мы их освобождали, 200 тысяч солдат погибло, а они контрреволюцию устраивают". Или же: "Мы их спасаем от Западной Германии". Или еще лучше: "Что же мы, должны отдать Чехословакию американцам?" И – весь набор великодержавных аргументов, вплоть до ссылки на то, что "они сами попросили ввести войска".
За этими ораторами трудно было слышать, кто из ребят что говорил; помню, кто-то объяснял, что "письмо группы членов ЦК КПЧ" с просьбой о вводе войск – фальшивка, недаром оно никем не подписано. Я на слова "Как вам не стыдно!" сказала: "Да, мне стыдно – мне стыдно, что наши танки в Праге".
Через несколько минут подошла первая машина. После мне рассказывали люди, бывшие на площади, как растерянно метались в поисках машин те, кто отнял у нас лозунги. Найти машину в летнее воскресенье на Красной площади, по которой нет проезда, трудно, даже учитывая право работников КГБ останавливать любую служебную машину. Постепенно они ловили редкие машины, выезжавшие с улицы Куйбышева в сторону Москворецкого моста, и подгоняли их к Лобному месту.
Ребят поднимали и уносили в машины. За толпой мне не было видно, как их сажали, кто с кем вместе ехал. Последним взяли Бабицкого, он сидел позади коляски, и ему достался упрек из толпы: "Ребенком прикрываетесь!" Я осталась одна.
Малыш проснулся от шума, но лежал тихо. Я переодела его, мне помогла незнакомая женщина, стоявшая рядом. Толпа стояла плотно, проталкивались не видевшие начала, спрашивали, в чем дело. Я объясняла, что это демонстрация против вторжения в Чехословакию. "Моих товарищей увезли, у меня сломали чехословацкий флажок", – я приподнимала обломочек древка. "Они что, чехи?" – спрашивал один другого в толпе. "Ну и ехали бы к себе в Чехословакию, там бы демонстрировали". (Говорят, вечером того же дня в Москве рассказывали, что на Красной площади "демонстрировала чешка с ребенком".) В ответ на проповедь одного из оставшихся на месте присяжных ораторов я сказала, что свобода демонстраций гарантирована конституцией. "А что? – протянул кто-то в стороне. – Это она правильно говорит. Нет, я не знаю, что тут сначала было, но это она правильно говорит". Толпа молчит и ждет, что будет. Я тоже жду.
– Девушка, уходите, – упорно твердил кто-то. Я оставалась на месте. Я подумала: если вдруг меня решили не забирать, я останусь тут до часу дня и потом уйду.
Но вот раздалось требование дать проход, и впереди подъезжающей "Волги" через толпу двинулись мужчина и та самая женщина, что била Павла сумкой, а после, стоя в толпе, ругала (и, вероятно, запоминала) тех, кто выражал нам сочувствие. "Ну, что собрались? Не видите: больной человек…" – говорил мужчина. Меня подняли на руки – женщины рядом со мной едва успели подать мне на руки малыша, – сунули в машину – я встретилась взглядом с расширенными от ужаса глазами рыжего француза [Клода Фриу, которого я видела накануне демонстрации у Ларисы Богораз], стоявшего совсем близко, и подумала: "Вот последнее, что я запомню с воли", – и мужчина, указывая все на ту же женщину, плотную, крепкую, сказал: "Садитесь – вы будете свидетелем". – "Возьмите еще свидетеля", – воскликнула я, указывая на ближайших в толпе. "Хватит", – сказал он, и "свидетельница", которая, кстати, нигде потом в качестве свидетеля не фигурировала, уселась рядом со мной. Я кинулась к окну, открутила его и крикнула: "Да здравствует свободная Чехословакия!" Посреди фразы "свидетельница" с размаху ударила меня по губам. Мужчина сел рядом с шофером: "В 50-е отделение милиции". Я снова открыла окно и попыталась крикнуть: "Меня везут в 50-е отделение милиции", но она опять дала мне по губам. Это было и оскорбительно, и больно.
– Как вы смеете меня бить! – вскрикивала я оба раза. И оба раза она, оскалившись, отвечала:
– А кто вас бил? Вас никто не бил.
Машина шла на Пушкинскую улицу через улицу Куйбышева и мимо Лубянки. Потом я узнала, что первые машины ехали прямо на Лубянку, но там их не приняли и послали в 50-е отделение милиции. Мужчина по дороге сказал шоферу: "Какое счастье, что вы нам попались". А когда доехали, шофер сказал этому "случайному представителю разгневанной толпы": "Вы мне путевочку-то отметьте, а то я опаздываю".
– Как ваша фамилия? – спросила я женщину в машине.
– Иванова, – сказала она с той же наглой улыбкой, с которой говорила "Вас никто не бил".
– Ну конечно, Ивановой назваться легче всего.
– Конечно, – с той же улыбкой.
Рассказ Тани Баевой, восьмого участника демонстрации
На следствии я сказала: "Была случайно". Почему? Почему я не побоялась идти на площадь и почему впоследствии отреклась?
24-е, вечер. Я знаю, что пойду, решила сразу. Почему? Понимание и возмущение, основанное на понимании, пришли позже. Я понимала интуитивно, что совершено насилие, что моя страна вновь становится жандармом Европы. И еще я понимала – идут мои друзья. Я пошла с друзьями.
Они пошли с Чехословакией. Они отдавали свою свободу Чехословакии. А я отдавала ее друзьям.
Я понимала, что впереди лагерь. Я готовилась к этому. Поздно ночью я чистила свою квартиру [3] и писала письма друзьям и родителям (они были в отъезде). В решении своем я не сомневалась.
25-е. Красная площадь. Около двенадцати. Все в сборе, шутят, смеются. Вдруг появляется Вадик. Он узнал случайно. Ему не говорили, ведь он недавно вышел из тюрьмы. "Вадик, уходи!" – "Нет!" Он улыбается.
12 часов. Полдень. Сели. Мы уже по другую сторону. Свобода для нас стала самым дорогим на свете. Сначала, минут 3–5, только публика окружила недоуменно. Наташа держит в вытянутой руке флажок ЧССР. Она говорит о свободе, о Чехословакии.
Толпа глуха. Витя Файнберг улыбается рассеянной близорукой улыбкой.
Вдруг свисток, и от мавзолея бегут 6–7 мужчин в штатском – все показались мне высокими, лет по 26-30. Налетели с криками: "Они продались за доллары!" Вырвали лозунги, после минутного замешательства – флажок. Один из них, с криком "Бей жидов!", начал бить Файнберга по лицу ногами. Костя пытается прикрыть его своим телом. Кровь! Вскакиваю от ужаса. (Потом Таня, присев на корточки, вытирала Виктору платком окровавленное лицо. – Н. Г. ) Другой колотил Павлика сумкой. Публика одобрительно смотрела, только одна женщина возмутилась: "Зачем же бить!" Штатские громко выражали возмущение, поворотясь лицом к публике.
Минут через пятнадцать подъехали машины, и люди в штатском, не предъявляя документов, стали волочить нас к машинам. Единственное желание – попасть в машину вместе со своими. Рвусь к ним, мне выворачивают руки. В одну машину, нанося торопливые удары, впихнули пятерых. Меня оттащили и "посадили" в другую машину. Со мной посадили испуганного юношу, схваченного по ошибке. Матерясь, повезли на Лубянку, позвонили, выругались и повернули к 50-му отделению милиции.
"Полтинник". Опять все вместе, оживлены, смеемся, шутим. Я, пожалуй, меньше всех думаю о дальнейшем. Мы вместе – это главное. Смотрю на Вадика: он улыбается, на рубашке расплылись темные пятна пота. Ему, пожалуй, сейчас тяжелее всех. Смотрю в окно – ходят люди, свободные… Вот я сейчас встану и выйду, встану и выйду, встану и…
Смотрю в окно – пыльный тротуар, солнце, голоса. Милиционер задергивает занавеску. Смотрю на товарищей – Витя улыбается разбитыми губами, остальные о чем-то разговаривают. Случайно заглядываю в окошечко КПЗ – на корточках сидят трое мужчин и смотрят без любопытства, холодно – люди из того мира.
В том, что меня ждет тюрьма, я не сомневаюсь. Вдруг, в разговоре, фраза: "Ну, тебя, Татка, конечно, не отпустят!" Мы уже разделились на людей без надежд и тех, кто вернется к свободе, к людям. Впервые мысль: а что, если попробовать? Подхожу к Ларе: "Лар, я попытаюсь выбраться?" – "Конечно, девочка, главное уже сделано!" Для меня главное уже кончилось. Для них только начиналось.
Прошло три часа. Тщетно требуем врача Вите. Наконец начинают вызывать. Уводят Павлика, он прощается с нами, уходит, Вадика – он улыбается нам в дверях. Меня. Второй этаж, обычная комната следователя. Я уже не думаю ни о чем. Только перебираю воспоминания той жизни, началась другая.
Допрос. "Я была случайно". (Кто этому поверит? За плечами уже три демонстрации – и все "случайно".) Рассказала, как били, как отнимали лозунги. Взгляды поддерживаю. Допрос идет вяло. Вдруг: "Что же вы говорите, что были случайно? Боитесь отвечать за свои поступки? Вы нечестны".
Честность – здесь? Нужна ли с этими людьми честность? Позднее я поняла, что это была бы честность по отношению к себе.
Допрос окончен. Выводят – вижу Лару, она ободряюще улыбается.
Везут на обыск. Проезжаю по вечерней Москве, которую я никогда особенно не любила. Сейчас все мне дорого: гомон, суета, смех – все эти атрибуты свободы.