Он был очень далек от типа русского писателя, наиболее часто встречающегося. Его отличие и от современников, и от писателей более старых, выражалось даже в мелочах: в его привычках, в регулярном укладе жизни и, главное, работы. Ко всякой задуманной работе он относился с серьезностью… я бы сказала - ученого. Он исследовал предмет, свою тему, со всей возможной широтой, и эрудиция его была довольно замечательна. Начиная с "Леонардо" - он стремился, кроме книжного собирания источников, еще непременно быть там, где происходило действие, видеть и ощущать тот воздух и ту природу. Не всегда это удавалось: его мечта побывать в Галилее, перед работой об "Иисусе Неизвестном", и в Испании, когда он писал (это уже в последние годы жизни) "Терезу Авильскую" и "Иоанна Креста", - не осуществилась. Но наше путешествие "по следам Франциска I" (которого сопровождал Леонардо), начавшееся с деревушки Винча, где родился Леонардо, и до Амбуаза, где он умер, - было первым такого рода. Вторым - в глубину России, к раскольникам-старообрядцам, ко "граду Китежу", - когда Д. С. собирался писать "Петра I". Третьим - почти двухлетнее следование за Данте, по другим городам и местам Италии (уже перед последней войной) перед его большим трудом о Данте. Повторяю, более всестороннего и тщательного исследования темы, будь то роман или не роман, - трудно было у кого-нибудь встретить. Германию и Францию он хорошо знал, а потому для своего "Лютера" и "Наполеона" особых путешествий совершать не стремился. Ведь во Франции мы провели, в общей сложности, 30 лет, - более трети его жизни. Прибавлю, что только обстоятельства, наша вечная бедность (да, бедность, это был русский - и, можно сказать, европейский писатель, проживший всю жизнь и ее кончивший - в крайней бедности) не позволили ему поехать в Египет, когда этого требовала работа, и на о. Крит, куда он особенно стремился. В работе о Египте ему помогла Германия, где ему, из специальной библиотеки, привозили на тачках (буквально) громадные фолианты, в которых он нуждался. Замечу, что работать он мог только дома, в своем скромном кабинете, и в Париже, например, в Национальную библиотеку не ходил.
Ему, конечно, много помогало прекрасное знание языков, древних, как и новых. Для меня удивительная черта в его характере - было полное отсутствие лени. Он, кажется, даже не понимал, что это такое.
Вот все это, вместе взятое, и отличало его от большинства русских писателей, заставляло многих из них звать его "европейцем". Гениальный самородок - писатель В. Розанов, русский из русских до "русопятства" (непереводимый термин), для которого писание - как он говорил - было просто и только "функцией", уверял даже, что, видя Мережковского на улице, когда он гуляет, каждый раз думает: вот идет "европеец". Да таким русским, как Розанов, сыном "свиньи-матушки" (как он называл Россию) - Мережковский не был. Но что он был русский человек прежде всего и русский писатель прежде всего - это я могу и буду утверждать всегда. Могу - потому что знаю, как любил он Россию, - настоящую Россию, - до последнего вздоха своего, и как страдал за нее… Но он любил и мир, часть которого была его Россия…
Следующая зима, или, может быть, следующие зимы петербургские, мне помнятся, как литературное оживление. В близком нам кругу, по крайней мере. В Москву мы перестали ездить, так как мать моя с семьей переехала в Петербург. Возродился "Северный вестник", но уже ничего общего с прежним не имевший. Редактором была теперь дочь профессора Гуревича, Л. Я. Гуревич, совместно с близким другом ее Акимом Львовичем Флексером, писавшим под псевдонимом Волынского. Его со мной познакомил Д. С. на каком-то литературном вечере давно, сказав мне после, что он занимается философией. Он у нас не бывал, и мы долго не имели связи с новым "Северным вестником". Я в это время писала уже везде, бывала и в Литературном обществе и даже в еще более закрытом Шекспировском кружке, членами которого состояли, или должны были состоять, только литературные критики. Но большинство там были известные адвокаты, как кн. Урусов, часто приезжавший из Москвы, Спасович и другие. Впрочем, был там и старый, ныне забытый, романист Боборыкин. Там Урусов, помню, сделал первый доклад о Ницше, тогда в России еще мало известном.
"Юлиан" Д. С. остался ненапечатанным, и Д. С., между приготовлением к новому роману, писал случайные статьи где придется. Как сейчас помню ненастный осенний вечер: мы только что получили грустную весть о кончине в Париже милого нашего старого друга - А. Н. Плещеева. Д. С. хотелось написать о нем, но… у него была спешная работа, ему заказана (значит, напечатают) статья для захудалого журнала "Вестник иностранной литературы", о - китайцах. Пришлось писать о китайцах, да при манере Д. С. перечитать раньше немало книг, которые его довольно слабо интересовали.
После долгого перерыва я в это время стала писать стихи, но уже совсем другого рода, с непринятым тогда ритмом и вольным размером. Первое такое стихотворение, с известной тогда заключительной строкой - "Хочу того, чего нет на свете" и ее повторением, - долго тогда ни один журнал не хотел печатать, а так как вскоре заговорили о "декадентстве", то и моя манера была признана "декадентской". Настоящее "декадентство" явилось позднее. Явилось ли оно у нас под влиянием французского - не думаю, - течение это было мелко, утрировано, и до настоящего возрождения литературы, находившейся тогда в большом упадке, было еще далеко. Как раз в это время Д. С. прочел публичную лекцию "О причинах упадка русской литературы". Эта статья его, довольно интересная, ни в одну книгу не вошла, и я не знаю, куда она девалась.
Что касается тогдашних французских новаторов, то их у нас мало знали. Появившийся только что молодой Бальмонт был своеобразен, хотя внешне из старых рамок не выходил, а Брюсов совсем еще не появлялся. Только Минский читал и старался меня увлечь, а сам был менее всего способен на какое бы то ни было новшество.
Случайно, на улице, я встретила нового редактора нового "Северного вестника", Флексера-Волынского (которого сначала не узнала), и мы разговорились. Он рассказывал мне, что хочет поставить журнал более свободно, в смысле привлечения молодых сил, и это мне понравилось. Я, впрочем, не очень верила в его "литературность", и даже в его способность литературно писать (впоследствии оказалось, что я была права). Это был худенький, маленький еврей, остроносый и бритый, с длинными складками на щеках, говоривший с сильным акцентом и очень самоуверенный. Он, впрочем, еврейства своего и не скрывал (как Льдов-Розенблюм), а, напротив, им даже гордился.
Не помню, как вышло, что он после появился у нас. Ко мне он относился очень хорошо, тотчас же предложил напечатать мои "новые" стихи, нигде не признаваемые, а Д. С., отличавшийся необычайной доверчивостью (вот черта его характера, которую я подчеркиваю, - она мне казалась удивительной, часто досадной, но привлекательной, так как в ней было что-то детское, до конца жизни его не оставлявшее), Д. С., говорю я, с совершенным доверием отнесся к новому редактору и всем его благим намерениям. Скоро зашла речь и о напечатании "Юлиана" в "Северном вестнике". Тут я должна сказать, что даже и на Д. С. при всей его скромности манера "принятия" в журнал этого романа Флексером, - произвела неприятное впечатление. Флексер распоряжался текстом без больших церемоний: он пришел к нам с рукописью, которую брал читать, и почти грубо (может быть, он просто и держать себя не умел?) - указывал на отмеченные куски: "Это - вон! Вот это тоже вон!" Чем он свои "вон" мотивировал - совершенно не помню.
В результате роман "Юлиан Отступник", первый в трилогии, появился в "Северном вестнике" в урезанном и местами искаженном виде.