Было две библиотеки, одна пансионская, всего с десяток книг. "Робинзон Крузе", "Путешествие Дюмон-Дюрвиля", "Часы благоговения" и еще что-то в этом роде. В гимназической библиотеке был запечатанный шкап, в котором красовались "Отечественные записки" за время Белинского. Новых книг в библиотеке было очень мало; чтение не поощрялось, и получение книг из гимназической библиотеки (и то с 4 класса) было нелегко.
Этому вторит автор других воспоминаний:
Дома я привык читать; в гимназии это было почти немыслимо. Иметь свои книги не разрешалось, а из казенной библиотеки давали нечто совсем несообразное – вроде, например, допотопного путешествия Дюмон-Дюрвиля, да и то очень неохотно.
Но в этом смысле гимназистам "везло" больше, чем учащимся семинарий, которым порой вообще запрещалось "бесконтрольное пользование библиотекой". Интерес вызывает случай, описанный одним из мемуаристов, когда трое гимназистов старших классов "решили для общей пользы и для удовольствия Сончакова [учителя истории] (хотя он и называл наше предприятие глупостью) составить свой учебник по всем лучшим пособиям. Учебник… не составили… Но каждый из нас прочитал с конспектом по полудюжине хороших книг и исписал по дюжине тетрадей". В конечном итоге систематические исторические знания в 1840–1850-е годы учащиеся получали почти исключительно из учебников всеобщей истории непосредственно под руководством учителя. И лишь отдельные школьники обращались к педагогам за дополнительной научной литературой, рас ширяя свои знания.
Влияние мировоззренческих позиций авторов учебных руководств и нравственных ценностей общества на содержание школьного учебника по истории (включая историю всеобщую) проследить с полуторавековой дистанции весьма непросто, но, вместе с тем, изучение этих процессов представляется чрезвычайно интересным и перспективным направлением исследований. Для первой половины XIX века характерна определенная дистанция между академической и университетской наукой и гимназическим преподаванием истории, этот разрыв будет уменьшаться во второй половине столетия. Школьный курс истории в целом не был в дореформенной России "предуготовлением" или популярным изложением университетского, но именно на уровне среднего образования закладывались основы интереса к прошлому, правила его познания и "воссоздания" для большинства будущих профессиональных историков или пишущих на исторические темы авторов. Соотношение "академической" и "общественно-воспитательной" (гражданской, а для первой половины XIX века – монархической) функций учебника оставалось непростым во все времена и эпохи. И все же при заметном преобладании для рассматриваемого периода идеологического "воспитания историей" научная сторона учебного текста (равно как и цельность, логика и последовательность рассказа) никогда не была компонентой элиминируемой или сугубо побочной. Особая значимость гимназических курсов по всеобщей истории состояла – при сколь угодно высоком градусе патриотизма – в необходимой увязке событий российского прошлого с общемировыми, в привитии элементарных навыков сравнительного подхода, сопоставления и систематизации материала. Средневековые сюжеты школьного курса оказывались не столько полигоном выработки новаторских методов (как в университете), сколько важной общей рамкой представлений о "чужом" и "своем" прошлом.
Учебник истории как основное средство обучения во многом формировал – хотя порой и с обратным знаком, от противного – определенные идейные позиции учащихся, включая и обретение ими мировоззренческих ориентиров. Выявление характерных черт и особенностей процесса создания и функционирования пособий по средневековой истории в пространстве дискурсивных практик научной и общественно-политической составляющих духовной жизни российского общества второй четверти XIX – начала XX века позволяет обратить особое внимание на "коммеморативные механизмы" общества в целом, действующие в более узком дидактическом пространстве школьного исторического обучения.
А.П. Толочко
Спор о наследии Киевской Руси в середине XIX века: Максимович vs Погодин
Спор между М.П. Погодиным и М.А. Максимовичем о судьбе средневекового Приднепровья случился так давно – в середине позапрошлого уже столетия, – что сегодня мало кто знает о действительных его причинах; еще меньше обращаются ныне к первоначальной аргументации ученых, помня лишь общее впечатление, внушенное позднейшими комментаторами. При этом в "историографической памяти" Украины эта полемика и поныне числится среди важнейших вех, отмечающих становление самостоятельной исторической мысли, а Максимович представляется былинным витязем, который в одиночку отстоял право украинцев считать Киевскую Русь частью собственной истории. Как и любое событие, которое по тем или иным причинам становится весьма важным для потомков, полемика Погодина и Максимовича уже почти целиком превратилась в миф, вовсе утратив свои реальные очертания. Трансформации этого научно-публицистического спора в героический эпизод, память о котором следует всемерно почитать, немало способствовал и его внешний формат. Ибо взору потомков он стал представляться открытым поединком, из которого, по мнению сторонников Максимовича, украинский ученый вышел безусловным победителем. И тут перед нами разворачивается своего рода историографическая битва Давида с Голиафом. Ведь параллели, и в самом деле, напрашиваются сами собой: если Максимович – частное лицо, уединившийся на своем хуторе знаток прошлого, то Погодин – знаменитость, профессор Московского университета и академик; украинец против россиянина; неофициальная украинская культура vs официозная имперская история. Эти оппозиции прочитываются даже слишком легко.