Наталья Ключарёва - Счастье: Наталья Ключарёва стр 25.

Шрифт
Фон

– Им, бл…ь, тут весело! – заорал краснорожий сержант, распахивая дверцы автозака. – Анекдоты травите?

– Ага, про ментов! – откликнулись из толпы.

– Руки за голову, по одному на выход! Скоро зубы свои сожрете, нечего будет скалить! Либерасты гребаные!

Их продержали в крошечной камере до утра. Давка была, как в трамвае времен транспортного коллапса. Периодически кого-то выдергивали и уводили. Но просторнее от этого не становилось.

Санька, панически ненавидевшая духоту, почти сразу провалилась в спасительное бесчувствие, куда не просачивалось ничто живое, даже неотвязная звездная ночь, всегда сиявшая на внутренней стороне век.

Она запомнила только два эпизода этого изнурительного стояния. Как в ответ на истошный женский вопль: "Воды!" – им сквозь дверь с гоготом посоветовали "поссать друг другу в рот". И как на рассвете, когда все мыслимые и немыслимые пределы были пройдены, кто-то стал декламировать пушкинский "Памятник".

Он забывал слова, ему подсказывали, тоже ошибаясь, спорили, соглашались, радостно повторяли правильную строку, будто не вспоминали, а все вместе рождали и выпускали в мир это хрестоматийное стихотворение. Прямо тут, в душной камере, набитой ни в чем не повинными людьми, по чьей-то злой воле вырванными из нормального течения их жизней…

В этот момент Санька вдруг почувствовала себя живой. И ей стало страшно.

После утомительной процедуры оформления и первичного допроса, во время которой Санька несколько раз засыпала, пока человек в погонах бубнил по бумажке казенные формулировки, ее наконец отвели в нормальную камеру, где можно было присесть и даже прилечь.

"Как мало нужно для счастья, – подумала Санька, вытягиваясь на голой лежанке, крашенной в унылый голубой цвет. – Я-то думала: Париж, любимый, море. А на самом деле… Глядишь, так и я научусь быть счастливой. Место, конечно, не самое подходящее. Вроде онкологической больницы. Но, видимо, по-другому я не понимала…"

Ей вдруг сделалось ужасно смешно. Она лежала на животе, затыкая рот скомканным свитером Франсуазы, и тряслась от неудержимого хохота, еле сдерживаясь, чтобы не загоготать в голос и не разбудить неведомых сокамерниц.

– Еще одна истерика! Ну и слабая же пошла молодежь! – раздался из темноты знакомый старческий голос. – Вас еще даже не пытали, а вы уже расклеились!

– Ида Моисеевна! – всхлипнула Санька и поскорей уткнулась обратно в свитер. – Это не истерика, это просветление! Ё-мое! Мне хорошо, как никогда в жизни!

И Санька согнулась от нового приступа смеха.

– Ну-ну, – пробормотала Ида Моисеевна, – нормальная реакция на шок. Когда выскакиваешь из проруби, тоже хохочешь как безумный.

– А вы что, еще и моржуете? – зашлась Санька.

– Зато до старости не выхожу из строя!

– На оправку! – заорали в этот момент в коридоре, и в камере, словно по команде, включился мерзкий мертвенно-белый свет.

– Шесть утра, – потянулась Ида Моисеевна. – Сейчас будем синхронно уринировать под гимн Михалкова.

– Дайте я вас обниму, борец-морж! – воскликнула Санька, вскакивая с лежанки. – Какое счастье, что это вы, а не какая-нибудь малярша, зарезавшая сожителя!

Просветление не просветление, но там, на жестком ложе казенного дома, Санька неожиданно пережила мгновение абсолютной ясности, когда вся жизнь раскрывается как единый замысел, полный, как ни странно, добра и невидимой заботы.

Она словно поднялась над разрозненными кусками своего существования и вдруг увидела в этом хаосе гармонию и определенную логику. Ей стало очевидно, для чего все было нужно и к чему подводило ее, не настаивая, но и не отступая.

Санька лежала, задыхаясь от смеха, а ум, как стадионный прожектор, скользил от одного эпизода к другому, высвечивая темные окраины и буераки, до того освещенные лишь огоньком сигареты и светом из чужого окна.

Даже то, что она всю жизнь не могла принять и простить – черная дыра на месте родителей, – каким-то невероятным образом было подцеплено и увязано в общий сюжет.

Прогнившие, безжизненные нити семейных уз тянулись от Железной Леди с ее неведомым детством, которое у нее все-таки тоже было, от ее родителей…

Что-то случилось там, разрушившее естественную линию передачи любви на несколько поколений вперед. Что-то настолько огромное и страшное, что не могло быть чьей-то личной виной, тьма, нагрянувшая со стороны, железное колесо большой истории…

– Девочка моя! – Ида Моисеевна, на которую Санька, нимало не смущаясь, весь день изливала свои прозрения, вскочила и забегала из угла в угол. – Воистину стоило попасть за решетку, чтобы это понять! И ты всю жизнь мучалась? Да ведь тут простая арифметика!

Она проворно забралась на нары, ткнула пальцем в побелку и начала писать на стене ряды цифр.

– Сколько тебе?.. Так, дети девяностых… Мать тебя родила?.. Ага, в двадцать! Стало быть – семидесятый… Сама она, ты говоришь, поздний ребенок… Около сорока… Получаем год рождения твоей Железной Бабки – тысяча девятьсот тридцатый! Да-да, помню, недавно ее восьмидесятипятилетие отмечали, статья вышла. Я же все газеты прочесываю… Итак, все сходится! Детство, причем уже осознанное, все понимающее детство – пик массовых репрессий. Отрочество – война. Кто-то из родителей или оба погибли, репрессированы, пропали без следа. Вероятнее всего, тридцать седьмой и пятьдесят восьмая.

– Почему?

– Устойчивый сценарий обрыва родственных связей. Железная Леди привычно, будто уже не первый раз это делает, вычеркивает из жизни дочь, та потом – по инерции – своих детей… Да, а перед этим был вычеркнут еще и отец девочки, она ведь тоже не из воздуха соткалась… Итак, устойчивый сценарий. Откуда он взялся? От погибших на войне родственников не отказывались, ими, наоборот, гордились. А вот от врагов народа – да, отрекались, чтобы выжить, забывали, как их зовут, меняли фамилии… Мы все – потомки предателей, палачей и жертв, о какой нормальной жизни может идти речь! О какой нормальной стране!..

– Скажите, – бесцеремонно перебила Санька, желая избежать очередного монолога о судьбах родины, – а вы – чей потомок?

– Я – дочь врага народа. И мне тоже меняли фамилию. Но только – в обратную сторону.

– То есть как?

– О, это уникальный случай! Большая любовь. И еще большая глупость, которая не обернулась трагедией лишь по чистой случайности… Начать надо с того, что я – незаконнорожденная. Мать – медсестра, вчерашняя студентка, отец – главврач, профессор, давно женат, взрослые дети… сорок пятый, всеобщая эйфория. Бурный роман, внезапная беременность, его жена пытается отравиться, он возвращается в семью, мама на сносях уезжает к родителям в шахтерский поселок… Я, разумеется, живу под ее фамилией, думаю, что папа погиб на войне, как у всех нормальных людей. И вдруг в один прекрасный день узнаю, что я больше не Сидорова, а Бронштейн. Что? Почему? Подружки, конечно, издевались: "Ты вышла замуж?" Мать ничего не объясняла: "Это фамилия твоего отца". И точка. Только став взрослой, я узнала, что его забрали по "делу врачей". И, сопоставив даты, поняла, что мое переименование было ее реакцией на его арест. Ты понимаешь, это же тройное безумие: дать внебрачному ребенку фамилию отца, обозначить родство с врагом народа, да еще и обнародовать еврейское происхождение – в самый-то разгар антисемитизма… К слову, он об этом так никогда и не узнал.

– Не выжил?

– Нет, оттуда-то он вернулся. Только они все равно больше не виделись. Она всю жизнь писала ему письма. Напишет, прочитает – и сжигает на свечке. Мы долго без электричества жили…

– А вы не делали попыток его найти?

– Конечно! Только уже поздно было. Ну, воспоминания коллег мне достались. Тоже немало по нынешним временам. С братом познакомилась, в той же больнице работал. От него, правда, ничего не добилась. Только начну расспрашивать – "Ты поправляешь очки точь-в-точь его жестом!" или "Ты точно так же потираешь руки!" – и взирает на меня с мистическим ужасом, как на призрак. Много лет спустя я наткнулась в архиве на его статейку, написанную сразу после ареста, где он поливает отца грязью и всячески от него отмежевывается. И поняла, почему наше сходство так его фраппировало.

– Значит, – задумчиво глядя в пол, проговорила Санька, – я могу надеяться, что когда-нибудь у меня получится простить. Раз никто не виноват, раз это – большая история. Хотя, конечно, выбор есть всегда, как показывает пример вашей мамы. Но никто не знает, как повели бы себя мы, оказавшись на их месте. Отреклись или устояли? Остались бы людьми или превратились в Железную Леди. Стало быть, мы не вправе осуждать… Вот вчера всего лишь простояли всю ночь в битком набитой клетке. "Вас даже еще не начали пытать", как вы обнадеживающе заметили. А я уже забыла всех, кого люблю. Только от Пушкина очнулась. Значит, и во мне она совсем близко, эта вымороженность, это железо. А слой любви – еле-еле, ногтем поскрести – и все… Есть один человек… Я думала, что и после смерти буду видеть перед собой его лицо… и руки… Думала, я умру, а моя любовь останется, настолько она сильнее и больше меня… Но и его я потеряла этой ночью, причем самого первого. Предала.

– Да, слой человеческого в нас очень тонок. Этому учит опыт лагерей. И войн. И голода. Весь двадцатый век – сплошное доказательство. И в то же время – человеческий дух неуничтожим. Потому что даже в самом аду они случались, эти редкие проблески человечности, когда люди, уже опустившиеся ниже животных, куда-то на уровень дождевых червей, вдруг на мгновение вспыхивали – и совершали то, на что только человек способен… Ты говоришь, мало любви, а откуда ей вообще взяться? Ну, по всем законам не должно ее тут быть! А она есть! Вопреки всему! Разве это не чудо?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги