Я однажды пошутил - не боится ли она этой комнаты, где, по рассказам прислуги, нечисто.
- Напротив, это мне на руку, - поспешно сказала она, - если услышат что-нибудь - можно свалить на тень вашего дедушки.
Она только поздно вечером решалась спускаться ко мне, когда сторож и его жена уже уходили в свое помещение.
Блаженные вечера.
Мы засиживались почти до рассвета.
Что за умная женщина! Какие широкие взгляды, какие оригинальные суждения обо всем.
Образование ее было какое-то неполное и странное: она, например, знала немного латынь и греческий, а между тем почти не имела понятия о русских классиках и, кажется, никого из них не прочла толком.
Первые три дня она говорила мало, как бы принужденно, словно обдумывая каждое слово. Но потом стала разговорчивее, а иногда даже делалась весела и оживленна.
Меня коробили в ней резкие выражения и грубые слова, но она сейчас же спохватывалась, смущалась и смотрела робко, словно стыдясь и извиняясь.
На десятый день своего пребывания она задумчиво сказала:
- Ну, Андрей Осипович, - завтра возьмите мне билет - я еду.
- Завтра? - растерянно спросил я. - Уже?
- Да, голубчик, пора. Мне жаль уезжать, но это необходимо - тяжело прятаться.
Я с тревогой смотрел в ее печальное лицо.
Она сидела у окна, облокотившись на подоконник и смотря в глубь сада. Как она была хороша, вся облитая лунным светом! Лампу мы потушили, и только эта луна освещала комнату.
- Так скажите же мне, куда вы едете и что вы будете делать?
- Еще не знаю… Отдохну там за границей - огляжусь. Радости жду мало больше горя… Ах, Андрей Осипович, иногда думаешь, как скверна жизнь - для чего мы живем… Я еще мало на свете прожила, а уж так устала. Одно хорошо, что у меня нет матери - давно умерла моя мама… а, впрочем, может быть, если бы она была жива, - все было бы иначе… все…
Она сложила руки на подоконнике, уронила на них голову и заплакала - заплакала не по-женски, а по-детски - со всхлипываньем, горько, горько, как обиженный ребенок.
Тут все вокруг меня словно обрушилось.
Я стоял на коленях, целовал ее руки, ее мокрые от слез глаза, клялся ей, что полюбил ее больше всего на свете - предлагал ей всего себя, всю свою жизнь.
Просидели мы с ней эту ночь до рассвета.
Решение наше было таково: она едет завтра в Бельгию, там мы спишемся, и я займусь ее делом, т. е. узнаю, где ее муж, - куплю или вытребую у него ее вид на жительство и, взяв отпуск, приеду к ней.
Что будет дальше - я об этом не думал и не давал себе отчета в эту минуту.
Повторяю - я был под гипнозом.
Она слушала весь этот бред, пересыпанный страстными словами, улыбалась, тихо поглаживая мои волосы, и молчала.
- Марья Николаевна, Маня, - спрашивал я, кладя голову на ее колени, - отчего вы молчите? Неужели вы не верите в будущее? Не верите мне?
- Верю, милый, вам верю… но будущее… оно темно… Кто знает, может быть, потом вы меня проклинать станете.
- За что, Маня?
- Да так. Ворвалась я, незваная, в вашу жизнь. Как бомба упала… с забора… - улыбнулась она, - и кто знает?.. у вас невеста…
- Не надо, Маня, не говорите, это кончено… - тихо сказал я.
Какой бледной, неинтересной показалась мне Любочка. Кисейная барышня.
Даже фигурка Любочки, женственная и нежная, с высоким бюстом и широкими бедрами, казалась мне такой неизящной рядом с этой высокой худенькой женщиной, гибкой, как змея.
И эта женщина с загадочными глазами, то жестокими, то ласковыми… Женщина смелая, ловкая… Вчера, когда в дверь неожиданно постучали - пришла телеграмма - как красив, как ловок был ее прыжок к окну, к которому она прислонилась с револьвером в руке. Когда тревога прошла, она гордо закинула свою красивую голову и, пряча револьвер в карман, сказала:
- Я свою свободу дешево не продам.
И вот в этот прощальный вечер я плакал, припав к ее коленям, я чувствовал, как она стала дорога мне и необходима.
Голова моя кружилась, горела, мои руки невольно обвились вокруг ее стана, и губы невольно искали ее губ, но она быстро вскочила, выскользнула из моих объятий.
Я закрыл лицо руками.
- Маня, - с мольбой произнес я, оставаясь у ее ног.
- Ах, милый, милый… не надо… я люблю, люблю вас - я это говорю вам прямо… но… вы еще не свободны… Слушайте, лучше не думайте обо мне - женитесь. Я не хочу зла ей… вашей невесте… будьте счастливы. Ведь что же я… я не для вас… Андрей Осипович, милый… Ну, потом… потом, когда вы приедете ко мне… мы поговорим тогда… на свободе, а теперь… ах, дайте мне сохранить в чистоте ваш рыцарский образ. Если судьба не даст нам счастья, то воспоминание о вас останется светлым и незапятнанным.
Ее рука опять с каской опустилась на мою голову и, нагнувшись, она поцеловала меня в лоб и быстро ушла.
Наутро сторож и его старуха разинули рты, когда увидели Марью Николаевну, совсем готовую к отъезду, в шляпе под вуалью и с дорожной сумкой через плечо.
Они смотрели растерянно и едва поняли, когда я их послал за извозчиком и велел выносить вещи.
- Боже мой, вот-то рожи они сделали, - сказала она весело, когда мы остались одни.
Она была оживлена и смеялась.
- Вы веселы, Маня, - сказал я с упреком.
- Ах, Андрей Осипович, я весела сквозь слезы! Я радуюсь, что наконец буду далеко, на свободе и в то же время готова плакать… разве мне легко уезжать от вас?.. - она быстро вынула платок и приложила его к глазам.
- Вот ваш паспорт, Маня, а вот деньги - тут тысяча рублей - вам хватит на первое время, потом я вышлю еще или, Бог даст, сам привезу.
- Да, да, спасибо, какой вы добрый, - поспешно пряча деньги и паспорт, сказала она. - Я телеграфирую сейчас же, как приеду… Извозчик приехал, едемте, - заторопилась она.
- Маня, - нерешительно проговорил я, - простимся здесь - там на вокзале будет народ - простимся хорошенько, милая.
Она улыбнулась, и, приподняв вуаль, крепко поцеловала меня в щеку.
- Не так, Маня, не так, - умоляющим голосом сказал я, и с отчаянием, охватив ее плечи, припал к ее губам.
Эти губы были покорны, но холодны, словно мертвые.
Я не выдержал, упал к ее ногам и зарыдал, спрятав голову в складках ее платья.
- Андрей Осипович, Андрей… дорогой… верьте, верьте, я люблю вас, - растерянно говорила она. - Я очень люблю вас, только, только… пора ехать… ведь уже восемь часов.
На вокзале она не захотела оставаться в зале, и мы вышли на платформу.
Она шла рядом со мною, опираясь на мою руку, еще слегка прихрамывая и молча слушая меня, а я все говорил, говорил, как в бреду, о моей любви к ней.
Не буду описывать этих минут, тяжелых для всякого провожающего. С каким отчаянием я прижал к губам ее руку!
Она высунулась из окна, и ее последние слова были:
- Спасибо - не поминайте лихом.
Поезд уже скрылся, а я все стоял на конце платформы, смотря в темноту.
Не знаю, сколько времени простоял бы я, но громовый бас вывел меня из оцепенения.
- Андрей Осипович! Мое почтение!
Я вздрогнул. Бас принадлежал нашему исправнику.
- А, Иван Ильич, здравствуйте, - рассеянно сказал я.
- Провожали? - лукаво улыбнулся он, покручивая усы.
- Да… подруга сестры…
- Гм… Когда же вы к папаше? Я утром, как ехал в город, был у вас, там все беспокоятся, чего вы пропали - нарочного посылать хотят.
- А… я думаю ехать завтра утром.
- Зачем завтра? - едем сейчас, вон у меня тройка стоит - ночью-то не так жарко.
- А вы опять в уезд?
- Я, батенька, только и вытребован был для реприманда. Генерал вызвал меня, чтобы распушить. И уж распушил, скажу вам. Кричал, кричал.
- За что? Все за Иваньковскую шайку?
- Не говорите вы мне о них, с… детях! Кажется, поймаешь, держишь, а они, как у Лескова говорится, как Спинозы промеж ног проскользнут - и ау!
Он долго жаловался и ругался, но я его не слушал, я ехал, как в чаду: одна мысль была у меня в голове - скорей, скорей покончить со всем прошлым, сказать Любочке, что я не могу быть ее мужем. Если нужно, порвать все - со всеми и начать дело освобождения Мани.
- Иван Ильич, - обратился я к исправнику, - есть у вас в уезде Федор Иванович Малыганьев?
- М-м… нет, как будто нет. Да кто он такой?
- Отставной поручик - личность темная.
- Г-м, нет такого. Может быть, в городе живет.
Мы опять замолчали.
- А вот и Никоновская роща! - оживился исправник. - Сейчас ваша маменька нам водочки, закусочки…
- Иван Ильич, - вдруг спохватился я, - пожалуйста, вы там… не рассказывайте о сегодняшних проводах.
- Эге! - прищурился он. - Хорошо, хорошо. Значит, совсем не сестрицина подруга? - подтолкнул он меня локтем.
- Нет.
- А я знаю, кто это! - весело крикнул он.
- Кто? Вы знаете?
- Я бы да не знал. Да ее узнал сию же минуту, даром что она вуальку надела. Это Пахомова - податного инспектора жена.
Я молчал.
Для меня это был роковой вечер, одно из самых неприятных воспоминаний.
С Любой я объяснялся в саду… она горько, горько плакала, но гипноз был так велик, что я почувствовал не жалость, а, стыдно сказать, презрение к бедной девочке и, прислушиваясь к ее рыданиям, думал:
- Стала бы "та" плакать? Нет - сверкнула бы глазами и отошла… или вынула бы револьвер и…
Да, я был под гипнозом, в бреду, я был маньяком.
На другой день - отъезд Любочки, тяжелая сцена с родителями, все эти упреки, жалобы матери, резкие слова возмущенного отца.