Все, кроме старшей девочки, Джины, называли ее "мамой" и скоро довольно сносно болтали и матерились по-русски. Джина же Леокадию презирала и однажды даже кинулась на нее с кухонным ножом. Неизвестно, к чему бы привели в дальнейшем более чем напряженные отношения мачехи с падчерицей, если бы Джина не попала под трамвай у Никитских ворот, куда бегала шпионить за мачехой. Это случилось на глазах у Леокадии, только что "закадрившей" клиента. Кто-то сердобольный принес простыню и клеенку, и Леокадия собственноручно отнесла домой изуродованное тело девочки и положила на пол в чулане, приложив отрезанные ноги.
Она просидела над ним всю ночь, пребывая в безмолвном столбняке неутешного горя. Похоронив Джину рядом с отцом и родной матерью, замкнула квартиру, подхватила в охапку детей и уехала в свою родную Юрьевку, где, несмотря на все потрясения минувших лет, еще доилась корова, неслись куры и зрел крыжовник. Она сказала матери, что Амалия ее родная дочка. Мать не проявила особого восторга от внезапного нашествия голодной компании, но каждое утро исправно варила в ведерном чугунке картошку, которую потом толкла в деревянной миске и заливала молоком. Когда наступили холода, Леокадия, съездив ненадолго в Москву, устроилась на швейную фабрику и в ликбез. Она заявила матери решительным, не терпящим возражений голосом: "Бросишь хозяйство и дом на тетку Валю. Дети не должны расти беспризорниками".
Через год Леокадия вступила в партию и стала посещать техникум народного хозяйства. Дальнейшая ее судьба сложилась счастливо и неинтересно, ибо в ней все было просчитано заранее самой Леокадией. Она сознательно шла на жертвы и компромиссы, но не потому, что верила в идею - Леокадия дала себе слово, что девочки, Амалия в особенности, будут иметь если не все, то многое из того, что положено иметь детям гегемона революции. (В дальнейшем она всерьез поверила в идею и была верна ей до последнего вздоха.)
К началу войны с Германией все девочки, кроме Амалии, были в меру образованны и вполне нормально по тем временам устроены в жизни. Амалия пока жила с матерью в той самой квартире на Большой Никитской, где родилась, но к ней прибавилось еще две комнаты. До революции их несколько лет подряд нанимал Елуцци, которого потом, как и полагается, уплотнили. Она заканчивала школу, сносно играла на пианино модные песенки и арии из оперетт, бегала обедать в спецстоловую для старых и молодых большевиков возле кинотеатра "Ударник" (матери некогда было возиться дома с кастрюлями - к тому времени она занимала довольно приличный партийный пост), обожала киноактера Сергея Столярова и мечтала выйти замуж за такого же мужественного душой и здорового телом человека с открытой белозубой улыбкой, как его герои.
С Лемешевым Амалия познакомилась в Ленинграде в мае сорок первого - она ездила туда на праздники вместе со старшей сестрой и ее мужем. Лемешев недавно закончил мореходку, и ему очень шел праздничный белоснежный китель и фуражка с якорем. Он представил Амалию своим родителям, и она произвела на них благоприятное впечатление не только своей наружностью и врожденной приветливостью, а еще и рассказом о том, какую должность занимает ее мать. Амалия искренне считала Леокадию родной матерью, хотя сестры не раз пытались посеять в ее душе сомнения относительно кровного родства этих двух преданно любящих друг друга женщин. Все их аргументы основывались на весьма туманных воспоминаниях детства и, разумеется, ревности, и Амалия в них поверить не могла. Лемешев провожал ее на вокзал, и они страстно целовались в тамбуре пульмановского вагона.
Когда погибла в автомобильной катастрофе Леокадия, с Амалией впервые случился припадок. Врачи спецполиклиники поставили единодушный диагноз: "эпилепсия".
Уже успевшие обзавестись потомством сестры не на шутку перепугались за будущее своих чад, ибо эпилепсия, как известно, легко и охотно передается по наследству. Вот тут-то и пригодилась пущенная когда-то Леокадией легенда о том, что Амалия ее родная дочь. Вспомнили покойную бабушку и тетку Валю, у которой до недавних пор проводили каждое лето. Оказывается, старуха часто падала в обморок, ну а у тетки Вали сын-придурок (он в то время заканчивал летное училище, а потом геройски погиб зимой сорок пятого).
Амалия не захотела ехать с сестрами в эвакуацию - она боялась "прозевать" Лемешева, регулярно писавшего ей письма с фронта. Но все равно прозевала, когда осенью сорок четвертого уехала на неделю к тетке в Юрьевку. Он оставил ей записку под дверью квартиры, сообщая в ней, что ждет ее такого-то числа в бывшем Вильно, а ныне столице советской Литвы городе Вильнюсе.
Встреча состоялась. В первую же брачную ночь Амалия рассказала Лемешеву свою биографию, не забыв упомянуть и об эпилепсии тоже. "Нам нельзя иметь малюток, - сказала она, крепко прижимаясь пылающей щекой к плечу супруга. - Но они все равно будут у нас. Война осиротила тысячи детей. Это ведь и наши с тобой дети, правда, Миша?"
Зарегистрировав брак, они, не откладывая, отправились в приют и выбрали самого тихого и застенчивого мальчика со светло-русой головкой и печальными глазами. Амалия сказала ему: "Мы твои папа с мамой. Мы так сильно по тебе соскучились", прижала мальчика к груди и расплакалась.
На формальности ушло несколько дней. Мальчику было четыре года, но он почти не разговаривал, хотя и понимал многие русские слова. Одна из приютских сестер милосердия сказала, что мальчика зовут Яном, что женщина, с которой он жил, сгорела во время бомбежки в собственной квартире, мальчика же отшвырнуло взрывной волной на куст сирени под окном, что спасло ему жизнь. Его настоящую мать якобы угнали в Германию.
Разумеется, можно было узнать о нем и побольше, но новоиспеченные родители умышленно не стали этого делать. Лемешева уже демобилизовали по ранению и направили на гражданку в Ленинград. Амалия была счастлива двойным счастьем - молодой супруги и матери. Ян абсолютно безболезненно для себя превратился в Ивана. Выяснилось, что он говорит по-польски, но, поскольку ни Лемешевы, ни их родственники и друзья этого языка не знали, мальчик очень скоро его забыл. Окруженный любовью и заботой, он почти мгновенно пришел в себя и превратился благодаря стараниям Амалии Альбертовны в доброго и очень развитого мальчика. Со временем она сама никогда не вспоминала о том, что Иван ей не родной сын. Когда он вырос в настоящего красавца, помимо беззаветной материнской любви Амалия Альбертовна стала испытывать к нему еще и ревнивую женскую. К слову, такое случается со многими матерями взрослых сыновей и вовсе не является чем-то патологическим и греховным. Напротив, такая любовь способна на многие жертвы.
Рюмка хрустнула, и острые края стекла впились в ладонь. Боль была нестерпимой и дошла до самого сердца, но Устинья ее стерпела. Она смотрела на капли крови, расплывшиеся по стеклу столика, потом вдруг подняла голову и удивленно огляделась по сторонам. Ей показалось, что по комнате пронесся ураган, оставив после себя хаос и разрушение.
Это было самое первое ощущение, овладевшее Устиньей. В следующий момент померещилось, будто на нее валятся стены и потолок. Она закрыла глаза и вобрала голову в плечи. Будь что будет - деваться некуда. И вдруг все ее существо наполнилось радостью и ликованием.
- Что с вами? - слышала она голос Лемешева. - Вы порезались. Разрешите я посмотрю, не остались ли в ладони осколки рюмки?
- Idz do diabla! - громко сказала Устинья, открыла глаза и расхохоталась. - Syneczek ukohany, moi ty drogi!
Она прижала к груди обе руки, пытаясь удержать в ней бешено колотящееся сердце.
Маша довольно благополучно достигла земли, правда, стерла в кровь ладони, но она сейчас не замечала боли. Судя по тому, что в окнах домов горит свет, еще не поздно. Или, может быть, уже раннее утро.
Отсюда дворами до дома рукой подать, но Маше не хотелось домой. Почему - она не отдавала себе в этом отчета. Встречный мужчина спросил: "Девушка, вам помочь?" И она вспомнила, что на улице мороз, а на ней тонкий свитер и разорванная до пояса юбка. Бросила на ходу: "Спасибо, я в порядке". Мороза она не ощущала - просто покалывало плечи и грудь.
"На метро - и домой", - думала Маша, под "домом" подразумевая Устинью, свою девичью комнату, Женино "ах ты ласточка моя, востренькие крылышки", горячий и мокрый поцелуй отца в обе щеки. "Домой, домой", - стучали каблуки ее сапог.
"Но у меня же нет ни копейки - кошелек остался в кармане пальто", - внезапно вспомнила она. Конечно, можно попросить контролершу пропустить за так или одолжить пятачок у кого-нибудь возле кассы, но Маша не умела и не хотела просить. Ситуация казалась безвыходной, и она готова была разрыдаться.
"Тут где-то поблизости церковь. Только бы она была открыта… В церкви можно просить… Можно… - отрывочно думала она. - Ну где же, где?.."
Маша плутала в лабиринте дворов и переулков, пока наконец не вышла прямо к вратам все той же церкви Воскресения на Успенском Вражке. Закружилась голова от тепла и сладкого запаха ладана, из глаз брызнули слезы. Маша давно не была в церкви, сторонясь ненужных воспоминаний. Она никогда не спрашивала себя, верит в Бога или нет - этот вопрос показался бы ей странным и даже глупым. Крайности она проповедовала только в любви, окружающую жизнь воспринимала в многоцветье чувств и ощущений.
Сейчас она вдруг упала на колени перед иконой распятого Спасителя и, прижав к груди руки, прошептала громко:
- Господи, помоги мне. Помоги. Спаси меня… Ивана. Что мне делать? Научи, Господи, вразуми, помоги…