Но эти избранные народным сознанием и мнением московские постройки представляют собой не только архитектурные сооружения, они еще и хранители народной исторической памяти и национальных духовных ценностей - вечных идеалов и вечных предрассудков: недаром каждая из них воздействует на чувства, вызывает размышления и порождает легенды. Легендами окутана Сухарева башня, множество преданий связано с Кремлем, Спасской башней, с Иваном Великим, храмом Василия Блаженного, храмом Христа Спасителя…
В XIX веке возникла и широко пропагандировалась легенда о том, что Сухареву башню Петр I повелел поставить в стрелецкой слободе Сухарева полка в благодарность за то, что этот полк остался верным ему во время стрелецкого бунта, и будто бы первоначальный чертеж башни был нарисован собственноручно царем. Так утверждает легенда, однако в надписи на памятной доске, установленной на башне в год окончания строительства, ничего не говорится ни об особой верности полка Сухарева, ни о благодарности Петра. Там написано, что построены "Сретенские вороты" "повелением благочестивейших, тишайших, самодержавнейших великих государей, царей и великих князей Иоанна Алексеевича, Петра Алексеевича… а в то время будущего у того полку стольника и полковника Лаврентия Панкратьева сына Сухарева". Кроме того, документы сообщают, что часть стрельцов Сухарева, как и других полков, принимала участие в бунтах, и легенда об их верности появляется тоже только в начале XIX века. До этого Сухарева башня была памятна Москве другим, и вокруг нее создавались иные легенды.
Стрелецкие бунты по сути своей были не династическими войнами, стрельцы - а это была довольно значительная часть простого московского населения - бунтовали против власти, добиваясь облегчения своего положения; после первого - удачного - бунта на Красной площади и в других местах были установлены специальные доски, на которых были записаны права и льготы, которых добились стрельцы. Такой же памятью о победе стрельцов стала народная легенда о постройке каменной башни. После жестокого подавления стрелецкого бунта Петром I доски были уничтожены, а башня, хотя и отобранная у стрельцов (в ней Петр I устроил первое в России морское учебное заведение - Навигацкую школу), осталась воспоминанием о тех кратковременных, но опьяняющих днях стрелецкой вольности.
Между прочим, о верности Сухаревского полка Петру фольклористы не записали ни одной народной песни, а про восстание стрельцов пели даже двести лет спустя, в начале XX века:
Как у нас то было во матушке кременной Москве,
На Красной площади,
Собиралися стрельцы-бойцы, добрые молодцы…
Еще в XVII веке в народе родилось поверье, что, пока стоит Иван Великий, будут стоять и Москва, и Россия. Поэтому в 1812 году после ухода французов москвичи с окраин города и подмосковные крестьяне специально приходили убедиться, что при взрыве Кремля колокольня устояла. С ее ремонта и началось восстановление города. Это народное представление об Иване Великом как символе Москвы и России нашло отражение в поэзии. О нем пишет М. Ю. Лермонтов в стихотворении "Два великана":
В шапке золота литого
Старый русский великан…
И в самом известном русском стихотворении о Москве - стихотворении Ф. Н. Глинки "Москва" ("Город чудный, город древний") также есть строки о том же:
Кто, силач, возьмет в охапку
Холм Кремля-богатыря?
Кто собьет златую шапку
У Ивана-звонаря?
А когда заходила речь о церкви Успения Божией Матери, что на Покровке, обязательно рассказывали, что Наполеон, пораженный ее красотою, поставил специальный караул, чтобы защитить от пожара…
Большой знаток исторической и современной ему Москвы и народного быта, романист и поэт (между прочим, автор известных народных песен "По диким степям Забайкалья" и "Очаровательные глазки") И. К. Кондратьев в своем замечательном исследовании-путеводителе "Седая старина Москвы", вышедшем в 1893 году, пишет о том, что образ Москвы, который существует в сознании русского народа, как раз и связан с этими достопримечательностями. "Кому из русских, даже не бывших в Москве, неизвестно название Сухаревой башни? Надо при этом заметить, - пишет он, - что во внутренних, особенно же отдаленных губерниях России Сухарева башня вместе с Иваном Великим пользуется какою-то особенною славою: про нее знают, что это превысокая, громадная башня и что ее видно отовсюду в Москве, как и храм Христа Спасителя. Поэтому-то всякий приезжающий в Москву считает непременным долгом прежде всего побывать в Кремле, взойти на колокольню Ивана Великого, помолиться в храме Спасителя, а потом хоть проехать подле Сухаревой башни…"
Важнейшая черта своеобразия Москвы заключается в том, что московская старина всегда воспринималась живой тканью города. Известный бельгийский поэт-модернист Эмиль Верхарн, посетивший Москву в 1913 году, восторгался панорамой древней русской столицы, называл ее "очаровательной феерией". В своем описании он обращает внимание преимущественно на исторические памятники и "сорок сороков" московских церквей, но, несмотря на это, в его рассказе нет ни прямого утверждения, ни подтекстного ощущения Москвы как города-музея, города-воспоминания, города - декорации отшумевшей жизни.
Москва всегда легко и органично включала в свой пейзаж новое и при этом не теряла традиционного облика. П. А. Вяземский, помнивший и любивший Москву допожарную, в 1860-е годы описывает пейзаж Москвы этого времени, Москвы промышленной, капиталистической, и он не вызывает у него, казалось бы, естественного раздражения, он видит в нем не отрицание прежнего, а естественное развитие и прекрасное доброе единство, которое бывает в крепких многопоколенных семьях:
…Есть прелесть в этом беспорядке
Твоих разбросанных палат,
Твоих садов и огородов,
Высоких башен, пустырей,
С железной мачтою заводов
И с колокольнями церквей!
Система "истинно московских достопримечательностей" и церквей предоставляла большую свободу строительству, но в то же время налагала на строителей большую нравственную ответственность; от них требовалось сочетать, согласовать новую застройку со старой, не разрушить гармонии. Конечно, находились лишенные этого нравственного чувства заводчики, ставившие на месте вырубленной рощицы огромный завод-сарай и окружавшие его бараками и лачугами для рабочих, нувориш-предприниматель, выгонявший доходный дом в высоту настолько, чтобы он только не обвалился; бывало, градоправители затевали сносить архитектурные и исторические памятники, чтобы не возиться с их ремонтом, и продать землю с выгодой якобы для города, а в действительности для собственного кармана. Но подобные акты неизменно вызывали протесты московской общественности, и во многих случаях удавалось остановить вандализм.
Таким образом, в дореволюционной Москве были сохранены многие памятники: и Китайгородская стена с башнями, и Сухарева башня, и древние храмы и часовни. Нужно сказать, старые московские архитекторы и строители в подавляющем большинстве обладали и чувством Москвы, и тактом. Сейчас особенно хорошо видно, как модерн начала XX века - и особняки, и доходные дома - вписался в структуру города, став таким же московским, как и московский ампир арбатских переулков.
В начале XX века Москва уже была большим промышленным капиталистическим городом, но, несмотря на это, избежала опасности стандартизации своего облика. Последний предреволюционный путеводитель "По Москве" (точнее, написанный до революционных событий, а вышедший в 1917 году, между Февралем и Октябрем) дает такую общую характеристику городу: "Когда вы попадаете в Москву и начинаете ориентироваться в этом мире домов, захвативших огромное пространство в полтораста с лишним квадратных верст, у вас не может не сложиться представления о Москве, как о городе со своеобразной, ему только присущей физиономией… От всего этого остается впечатление большого и очень сложного целого, живущего напряженной и своеобразной жизнью, - впечатление старого, но в то же время быстро развивающегося города, непрестанно вносящего в свою жизнь все новые и новые черты, - города, преуспевающего в настоящем и имеющего все данные для преуспеяния в будущем".
Архитектурная и планировочная "нерегулярность" Москвы настолько очевидна, что давно уже стала для архитекторов и градостроителей банальной истиной, и у ремесленников этой профессии постоянно вызывала и вызывает до сих пор желание и попытки ее "отрегулировать".
Однако во внешней "нерегулярности" Москвы заключена высшая организация, более глубокая, чем формальная "правильность" линий, более разумная, основанная на здравом смысле и на духовном, нравственном осмыслении общественной жизни: ведь Град, Город - материальное воплощение самой идеи общежития, а в Москве конкретно - идеи московского общежития.
Эта идея пронизывает буквально все атомы городской структуры: от общего плана до каждого переулка, двора, дома. Поэтому частные "поправки", архитектурные и градостроительные, не могут изменить ее. Даже страшный по своей разрушительной силе, сравнимый только с татарскими погромами и разорением 1812 года, Генеральный план реконструкции Москвы 1935 года, который должен был, по образному выражению Л. М. Кагановича, построенную "пьяным сапожником" Москву преобразить в социалистической город, не разрушил сложившийся за века духовный, художественный и даже архитектурный образ города. "Неисправимость" Москвы, как и других исторических городов мира, прекрасно понимал Ле Корбюзье, который по поводу их реконструкции, предвидя, что для этого их нужно было разрушать "до основанья", заявил: "Что же касается Парижа, Лондона, Москвы, Берлина или Рима, то эти столицы должны быть полностью преобразованы собственными средствами, каких бы усилий это ни стоило и сколь велики ни были бы связанные с этим разрушения".