Он ворвался в нее с первым громом. От долгой любви ее лоно стало густой сетью нервных нитей, и он рвал эти нити, не прикладывая, казалось, и трети своей силы. Ташка зажмурилась от страха, что будет дальше, но все равно заметила, как вспыхнуло в вышине. Погасло и снова вспыхнуло. Степунок выскользнул и, став на колени, обратил лицо к небу. Она видела только его вытянутую жилистую шею, не видела восхищения во взоре. А после, когда он вернулся к ней, не успела испугаться огня, отразившегося в его зрачках: глухая боль затмила сознание, и, не зная, цела ли она или расколота изнутри, Ташка закричала. Гром накрыл голос, а Степунок стиснул ее плечи, не прекращая быть в ней. И она поняла, что даже ее боль принадлежит ему.
– Тебе больно? – не сразу услышала она. – Должно быть хорошо!..
– Хорошо… – шептала Ташка, – хорошо… – И тяжелые капли били ее, посылая свои все более тесные армейские строи…
Дождь не прекращался, ничто не осталось сухим. Уже погасли зарницы, и только лилось в беспросветности. Размокшая земля заглатывала Ташкино тело, бесчувственное ко всему, кроме любовных касаний. Позже и эти касания стали тухнуть, как последние искры на пепелище.
Поднявшись, они разбрелись в поисках вещей. Нашли немногое, и оно сковало тела мокрой тяжестью. Размяк недоеденный хлеб, но вино осталось на донышке. Ташка согрела им горло.
Степунок проводил ее до деревни. В свете одинокого фонаря косо падала вода и пузырила лужу. Ташка шла, глядя в землю, но ступала куда ни попадя. Ей нравилось, что шаги отдаются внизу живота…
Истошный, переходящий в хрипоту лай Ульяниного пса слышался издали, а когда Ташка, уже затронутая тревогой, потянулась к кольцу калитки, сбоку, из-под ворот, ей под ноги метнулась незнакомая визжащая кошка, то ли и впрямь черная, то ли выкрашенная так облачной ночью. Ташка подпрыгнула от неожиданности и чуть было сама не завизжала, а, открыв калитку, столкнулась нос к носу с разъяренной Ульяной. Захлебываясь ругательствами, та выбежала за палисадник, остановилась и, натянув на голову кофту, стала всматриваться в дождливую темноту. Ташка вошла во двор. Колькиной "нивы" уже не было, а Мурка, снова пухнущая котятами, трясла на перилах разодранным надвое, кровавым ухом. Пользуясь Ульяниной отлучкой, Ташка заспешила к себе и уже из-за угла услышала: "Матерь Божья, Пресвятая Дева, не дай Бог блага Вэкла прыходыла!!!".
Ничего не поняв в опасениях Ульяны, Ташка, промокшая и грязная, упала на кровать. Что-то подсказывало ей, что так, как было сегодня, бывает в последний раз, но она ни за что не хотела этому верить и все утешала себя, до самого нового дня, а когда перестало стучать по крыше и началось пасмурное, водянистое утро – уснула.
Она осмелилась показаться только к вечеру, голод поборол нежелание говорить с хозяйкой. Было не по-летнему холодно. Омытые деревья блестели и стряхивали с себя капли. Тропинки превратились в грязь. К кошаре вел свежий след резиновых сапог. Ташка стала посреди двора, ожидая, когда Ульяна подоит корову и выйдет. Сквозь со вчерашнего мокрые кеды прокрадывалась новая, осыпавшаяся с травы в саду мокрота. Ноги медленно леденели.
В коровнике стихла возня, стало, громыхнув, ведро под вымя, и вдруг – со звоном покатилось. Ульяна ахнула и завыла. Пес, высунувшись из будки, повернул в сторону ее вытья вислые уши.
– Что, что случилось?! – топча кедами намокший навоз, вбежала в кошару Ташка и тут же отпрянула. Сжав кулаки, Ульяна ринулась на нее, но потом вцепилась в загородку, чтобы не дать волю рукам, и только брызнула слюной:
– Сука! Бесова подстилка! Шоб очи мои тэбэ нэ бачилы! – Ташка вжалась в дверь и потупилась, не желая видеть ее трясущихся от злобы губ. На земле качалось опрокинутое ведро и в нем совсем чуть-чуть невытекшего молока – густо-розового. – Давай, собырай монатки и геть отсюда! – скомандовала, хватаясь за сердце, Ульяна и дрожащей рукой подняла ведро.
Ташка плакала за садом. Она не понимала и не хотела ничего понимать. Она хотела только одного – чтобы любовь не заканчивалась. Ведь должно быть хорошо, ей должно быть хорошо…
Часа через полтора во дворе послышались учтивые разговоры. Ташка припала к щели в заборе и увидела лысого толстяка с мятым портфелем – ветеринара. Он задумчиво мычал и долго мыл руки в уличном рукомойнике. Ульяна подавала ему новое мыло и вафельное полотенце.
– Внутреннее кровотечение, – наконец с прискорбием заключил толстяк. – Может, упала куда скотина ваша?
– Куды ей падать? – хлюпала носом хозяйка.
– Аль ударил кто?
– Вы лучше скажить, шо з нэю робыть?
Толстяк снова замычал, затер руки, и Ульяна, не дождавшись ответа, выдернула у него полотенце.
Ташка забрала свои вещи, но не уехала, а, купив в сельском магазине "Петра I" и колбасы с сухой булкой, просидела ночь в яру. Просидела, зная еще с вечера, что никто не скрасит ее одиночества, что ей осталось только прислушиваться к жгущейся широте, еще не покинувшей чресла.
А утром, пропустив первый автобус, она все-таки решилась проститься с Ульяной, попросить у нее прощения невесть за что. Ворота у дома были распахнуты. По двору сновали пьяные люди. Пахло жареным мясом. Посреди всего стоял широкий, залитый кровью чурбан с воткнутым топором, а в большом тазу у колодца лежали какие-то потроха и Валюхина голова таращилась остекленевшим глазом, тем самым, с черным пятном. Над головой роились мухи.
"Какое уж тут прощение", – поморщилась Ташка и повернула назад, к остановке.
– Бабуль, а что, в вашей деревне бесы водятся?
Полина Федоровна горделиво улыбнулась:
– И бесы, и так, духи разные. Где ж они не водятся? Разве что в городах. А в деревне у нас не всех коммунисты повывели… Что это ты про бесов надумала? Попутал какой? – Ташка закраснелась, склонилась над борщом. – Помню, как твой дед помирал, – охотно продолжала Полина Федоровна, – так появилось над его кроватью пятно желтое – домовой, значит, по нужде сходил, не за столом будь сказано. Я вот теперь все на свой потолок смотрю, нет ли чего. Да что тут, в скворечниках, может быть!
– А духи, какие они? – не выдержала Ташка.
– Про разных рассказывают. И степные, и лесные, и те, что в омутах. Да кто ж его знает, правда то или болтовня одна. Здраво посмотришь, так, конечно, чушь собачья, а иной раз и верится. По крайней мере, одну такую, духом опутанную, лично знаю. Фекла, дурочка наша деревенская. Не видела, как ездила? Сгорбулится и ходит по полям. Все любовника своего, что еще до войны был, выискивает, духа. И сколько живет, с самого молоду, никого к себе не подпускает. Поманит, разденется, сама себя гладит, а как только мужик к ней, так она его гнать! Не люб ей никто после этого духа. И разное про нее рассказывают, что и ведьмой стала, и порчу на молодых девчат насылает, и кошкой оборачивается, и скот морит. А я думаю, что просто несчастная она баба… Ты что есть перестала?
Ташка проглотила ложку, не чувствуя вкуса еды.
– Бабуля…
– Чего?
– А тот дух, куда он делся?
– Веришь, что ли, во всю эту галиматью? – усмехнулась Полина Федоровна.
– Так, интересно.
– Летом дело было. И дух был летний. Пожил, да к осени весь и вышел. Говорят еще, что редко он рождается, не всякий год. Но уж коли родится, то девчат бесчестит напропалую. Мамашам тогда засовы держать покрепче, да кто ж его узнает, дух он или хороший человек… Я вот так думаю: перед войной он появлялся, теперь если еще появится, то ждать конца света! – Ташка едва не поперхнулась. – Ох ты, боже ж мой, давай по спине постучу! – вскочила со стула Полина Федоровна.
А вечером, отыскав среди почтовых квитанций давнее письмо из деревни, она на минуту озадачилась: "Что это не пишет больше племянница Ульяна?".
Ясным октябрьским днем на проселочной дороге затормозил старый автобус с вытянутой, как у собаки, мордой. Из него выпрыгнула хрупкая, непривычной для этих мест внешности девушка, накинула на плечи рюкзачок и пошла, минуя деревню, в степные балки. Ее рыжеватые волосы, куртка хаки и длинная полотняная юбка гармонировали с осенним убранством. Скоро с дороги ее стало не различить.
Трудно печалиться, когда красна рябина, когда поля, отдавшие урожаи, легки и черны. Ташка и не печалилась. Ступала новыми, начищенными ботинками на хрустящий слой палой листвы и, глядя, как поднимаются бугорки грибов, как светится паучье плетенье, чувствовала, что Степунок еще жив и рад ее приходу. Но почему он не покажется, не даст о себе знать? Каков он теперь? Седовлас? Совсем старик?
Маленькая, с металлическим блеском туча вынырнула откуда-то из-за деревьев, оказалась над Ташкиной головой и уронила капли, не заслонив солнца. Ташка подставляла ладони, ловила дождинки ртом. Глупый слепой дождик. Слезы счастья… Слезы умиления… "Не плачь, Степунок! – просила она. – Покажись! Я люблю тебя, каков бы ты ни был, я помню каждый миг с тобой… Не стесняйся своей старости, своей немощи, я знаю, что ты живой, что ты прекрасный, что ты здесь!"
А зимой Ташка поехала, чтобы убедиться в его смерти и в том, что любить ей больше некого. Не желая видеть синий дом у дороги, она пересела на электричку до Див, предусмотрительно взяв на узловой станции лыжи в прокат. Снег вспыхивал искрами, соревновался в белизне с меловыми уступами и побеждал. Было так морозно, солнечно, здраво, что Ташка даже забыла, зачем стремилась сюда, тем более что оказалась здесь не одна: шумная студенческая компания вместе с нею забиралась на склоны и вместе с ней падала, хохоча, теряя шапки и варежки. Тихую Сосну совсем занесло, превратило береговые кусты в сугробища, а по Дону, на вид непрочно твердому, какому-то пенопластовому, причудливо разлились зеркальные круги.
Устали, сняли лыжи, принялись разводить огонь и греть котелок, достали чайную заварку, сушеные цветы здешнего же чабреца. Ташка залюбовалась суетой. Вспомнилось лето. Ее глаза поникли, она уже приготовилась почувствовать свое несчастье, но тут от дальнего, заметенного деревца долетело тихое "Треллль-реллль-реллль – фьюи-фьюи – лью-у-у-у…". Ташка едва не выронила кружку. Кипяток плеснул ей на пальцы и прожег в снегу дырку. Стало вдруг невыносимо жарко и в груди, и в бедрах…
С дерева ссыпалась серебристая охапка. Поддевая пушистый снег, скрипя подошвами, Ташка побежала к нему. У нижних, вросших в сугроб веток вилась тесьма птичьего следа, а ближе к вершине и впрямь сидела птица. Небольшая, невзрачная, неведомая, она нисколько не боялась Ташки, подергивала длинным хвостом и повторяла: "Фьюи… фьюи…"
© 2008, Институт соитологии
Примечания
1
Бадэ – здесь (местный диалект)
2
"Вот, видела?"