Голая душа Ильи Зерщикова, лишенная тела, ворохнулась в слепой надежде и узрела даже какой-то иной, заповедный, никем более не охраняемый выход. Не райские врата и не адскую дверь – третье, незнаемое оконце к спасению… Душа еще надеялась, заходилась от сладостной дрожи, и показалось Илье, что все уже позади и что он кругом чист, ни в чем не повинен.
И тут приказный загасил одну из двух свечек, за ненадобностью, поплевал на черные пальцы и весь подался из-за стола:
– Ну! – сказал дьяк. – А теперь молви, вор, как вы атамана Максимова вязали, как ворота Черкасские злодею Кондрашке открыли настежь! Говори!
Сил не было. Илья в страхе открыл глаза и первое, что увидел – раскаленные добела клещи у самого носа. Белое от жара железо, с присохшими у ржавой заклепки волосами и клочьями кожи.
«Ноздри рвать…» – успел сообразить он в последний раз и провалился в огненную боль.
Дикие крики толпы пронзили мозг, и шел будто бы к нему веселый, счастливый Кондрат, раскинув руки, собирался расцеловать троекратно, по-братски…
15
Ах, белые струги, гордые лебеди! Волюшка вольная!
Словно в дивной сказке апрель пролетел – с полой водой, с белыми песчаными косами меж хоперских круч, в розовом цветении терновника и вишни, с соловьиным раскатом и трелью. Сотни грудастых стругов, тысячи долбленых челноков под ясным солнышком и при попутном ветре миновали Урюпинскую и Зотовскую, и окружную Алексеевскую станицу, обогнули меловые Слащевские кручи, а там и широкий, привольный Дон распахнулся во весь мах, только паруса держи по ветру! А по берегу несчетная конница пылила в понизовья, ощетинив пики…
И – без единого выстрела, точно на войсковой праздник шли… Так бы плыть и плыть по родной реке, по небывалому половодью!
Ан под Паншином была все ж таки немалая стычка, азовские стрельцы и старшинское войско Луньки Максимова выходили встречать Булавина не на жизнь, а на смерть. Но куда же им супротив народа устоять? Чуть сумерки упали на займище, многие полки переметнулись на правую сторону, а те, что с Лукьяном остались, умелись с глаз долой, за крепкие стены Азова и Черкасска.
А в Есауловом городке колокола звенели призывно, и многолюдная толпа ждала на берегу с хлебом-солью. И впереди с атаманской насекой и турской саблей в дорогих каменьях стоял молодой, чернобородый, плечистый казачина Игнат Некрасов, под стать самому Кондратию атаман. С ним еще под Азовом дрались вместе, знали один другого, приходилось стоять посреди злых янычар спина к спине…
Расцеловались как братья – на всю жизнь.
И тут, на Есауловской пристани, как раз и вывернулся. Тимоха Соколов из толчеи, тоже облобызал Булавина, зашептал истово:
– Илья Григорьевич тебе, Кондратий, поклон прислал… Об черкасских не сумлевайся, Афанасьевич, подходи смело, все казаки у нас за тебя. Сказал: стрелять по Лунькиному приказу будут пыжами, чтобы своих не задеть! Головой Илюха ручался!
Так и было. Не успели Кондратовы пушки и пищали как следует ударить по черкасским стенам, как распахнулись ворота, кинулись осадные казаки навстречу безоружно, начали шапки вверх кидать. Выволокли связанного атамана Максимова, а с ним пятерых непокорных старшин на суд и расправу.
И глянул тогда в остатний раз Булавин в очи Лунькины, прочел в них смертную мольбу по жизни и великий страх. Молчал поверженный атаман-изменник, только глазами упрашивал о прощении.
Тоска великая ударила Кондрату в сердце:
– Нет, Лукьян… Нет! – покачал он головой, лапая крючки на груди, чтобы кафтан расстегнуть от гневного удушья.