Когда я писал докторскую, то был уже доцентом и имел очень приличную педагогическую нагрузку - около девятисот часов в год. Плюс к тому я был деканом факультета. Плюс - или, скорее, минус, - я не получил положенного в таких случаях двухгодичного отпуска, точнее, двух лет докторантуры. Эти два года обычно дают всем соискателям. А мне - нет! Единственное, что мне удалось получить, - три месяца стажировки в Москве, в Институте права, и это мне здорово помогло.
Жили мы в Свердловске дружно. Каждое воскресенье выбирались за город, в биатлонный центр "Динамо", там до изнеможения резались в футбол, в бадминтон, шли в сауну, затем возвращались в город.
Крепко сдружились с семьей Владимира Алексеевича Кряжкова и такой вот, очень дружной и шумной компанией проводили целые воскресенья там. В центр, как правило, добирались на колесах, а обратно, домой, - по-всякому, иногда даже пешком, благо биатлонный центр находился от конечной остановки оживленного автобусного маршрута в шести километрах. По свердловским масштабам это было очень недалеко.
Впоследствии мне пришлось переключиться и на вопросы самоуправления наряду с "парадом суверенитетов", и я даже написал большую монографию.
С нынешних позиций эта монография, пожалуй, излишне заидеологизирована, но другой она никак не могла быть.
Но монография получилась, в этом я уверен твердо. У меня уже несколько лет в голове сидит одна мысль: как только я уйду из Генпрокуроров, то первым делом возьмусь за эту монографию, основательно почищу ее, выскребу разные партийные "серьезности", а если точнее, то партийную шелуху, и издам снова. Мне за нее не стыдно.
Пора, когда я занимался наукой, была счастливой порой в моей жизни.
Помню, Судницын говорил, смеясь:
- Всем хороша работа профессора, и зарплата хорошая, и авторитет непререкаемый, и заниматься можно чем хочешь, одно только плохо, и это проблема: студенты! Студенты, Юра, имей в виду, очень мешают профессору жить.
Со студентами контакт я нашел очень быстро: ведь я сам совсем недавно был таким же, как и они. И с Судницыным нашел контакт - работать с ним было интересно. Вместе мы написали и опубликовали несколько исследовательских статей. Несколько статей были запланированы, находились в разработке, но света не увидели: профессора Судницына не стало.
Он скончался в Прибалтике от сердечного приступа осенью 1979 года, кончина его надолго оставила ощущение горечи и несправедливости: слишком уж рано уходят люди, которым жить бы да жить!
Он чувствовал свою смерть и месяца за полтора, подписывая какой-то документ, - дело было в моем присутствии, - посмотрел грустно на меня, поставил на бумаге первый инициал своей подписи "Ю", задержал перо и сказал секретарше:
- Скоро тут также будет стоять буква "Ю", - усмехнулся грустно, как-то задумчиво, в себя, - только фамилия будет другая… - и вновь посмотрел на меня.
Похоронили мы Судницына в Свердловске на Широкореченском кладбище. Бывая в Свердловске, я всякий раз обязательно прихожу к нему на могилу поклониться, положить цветы.
Мне пришлось заменить Юрия Григорьевича на кафедре, но проработал я там, к сожалению, недолго.
Когда я покидал институт, новый ректор Михаил Иванович Кукушкин долго уговаривал меня:
- Юрий Ильич, останьтесь, не уезжайте! Вы самый молодой доктор юридических наук в стране, будете самым молодым член-корром Академии… Не уезжайте!
С той поры всякий раз, когда я появляюсь в Свердловске и захожу в институт, Кукушкин говорит мне:
- Юрий Ильич, я же говорил вам - останьтесь в институте, у вас прямая дорога в науке, прямое движение вперед. У вас же светлая голова голова крупного ученого…
И всякий раз такие разговоры вызывают у меня некое сложное чувство, грусть: а может, действительно не надо было уезжать из Свердловска?
МОСКВА, КАК МНОГО В ЭТОМ ЗВУКЕ…
Уезжать из Свердловска было тяжело, да и не хотелось: мы привыкли к городу, считали его своим, он стал нашей второй родиной.
Первая родина - это Улан-Удэ, вторая - Свердловск.
Но мне предложили перейти на работу в ЦК партии, в Идеологический отдел, а от такой работы, как известно, в ту пору не отказывались. Да и работа была очень интересной, очень.
Кадровики ЦК искали по всему Союзу молодых ученых-юристов - видимо, там, наверху, чувствовали, что без реорганизации не обойтись, партия не может находиться в том виде, в каком она находилась тогда. Кстати, я узнал, что к тому моменту в ЦК работали уже восемьдесят докторов наук. Это много, очень много.
В результате я очутился в лекторской группе Идеологического отдела. Произошло это 16 ноября 1989 года.
Лекторская работа - тяжелая. Во-первых, нужно быть выше аудитории по уровню знаний, - иначе загонят в угол, во-вторых, постоянно находишься в напряжении: ведь за годы советской власти народ соскучился по острым вопросам (и острым ответам тоже)…
Отношение к партии в стране менялось, люди смотрели на Горбачева, который не сходил с экранов телевизоров, слушали его речи - поначалу с интересом, но постепенно понимали, что во главе страны стоит человек, утопивший в словах реальные дела. Постепенно накапливалось раздражение, а потом и неприятие.
Плюс ко всему затеянная не вовремя антиалкогольная кампания, пробившая в бюджете страны огромную дыру, плюс очереди в магазинах, колбаса по талонам. Колбасу, выкинутую в обычную продажу, есть нельзя было совсем: это была не колбаса, а мокрый картон, размешанный с вареным салом…
В общем, можете представить себе, на какие вопросы приходилось отвечать лектору ЦК в ту пору.
Помню, поехали мы в Эстонию. Поездка была трудной. СССР еще не развалился, но дело уже к этому шло - очень жестко спроектированному, планомерному развалу. Эстонцы решили для себя твердо - из СССР надо выходить обязательно. Они вежливо выслушивали доводы, со всеми доказательствами вежливо соглашались, вежливо улыбались и делали все для того, чтобы выйти из Союза.
Русские же, - горячие головы, - проживающие в Эстонии, предлагали взяться за оружие.
Лекторская группа, прибывшая со мною в Таллинн, попала под настоящий перекрестный огонь. Было жарко. И тем не менее мы терпеливо убеждали эстонцев: не торопитесь, семь раз отмерьте, прежде чем один раз отрезать. Но повернуть колесо истории вспять было невозможно.
Иногда нам удавалось затронуть некие больные струны, и эстонцы задумывались о своей судьбе. Это было видно по их лицам, хотя внешне они продолжали оставаться равнодушно вежливыми: каждый человек - этакая вещь в себе, нераскрытая тайна.
Как-то мы собрали на совещание всех судей республики, долго говорили, расходились поздно, и, видать, что-то из наших речей затронуло в душах людей: одна женщина, когда прощались, подошла ко мне и сказала:
- Если бы с нами раньше вели такие беседы, возможно, мы и не стали бы думать о выходе из СССР, а сейчас… сейчас - поздно!
Минута, когда должен был ударить гонг, возвещающий о распаде страны, приближалась, и последующие события в Прибалтике, особенно стычки в Риге, когда в руках и военных, и мирных жителей оказалось оружие, заряженное боевыми патронами, волнения в Тбилиси, война в Нагорном Карабахе лишь приблизили распад. Горбачев вместо того, чтобы активно вмешиваться в процессы - "процесс" ведь "пошел", - предпочел спрятаться за спины военных. Похоже, он надеялся на извечное "авось": "Авось пронесет… авось все образуется".
Не пронесло, не образовалось. Вместо того чтобы затормозить распад Союза, Горбачев ускорил его, не продумав до конца идею нового союзного договора.
В ту пору существовала такая традиция - все съезды, конференции, пленумы обязательно стенографировались, к каждому выступающему, а точнее, к его речи был приставлен специальный человек. Редактор. Как правило сотрудник ЦК. Ведь во время выступления, с пылу с жару, иной товарищ мог наговорить такое, что потом ему оставалось только хвататься за голову. И глупости проскакивали, и нелепости, и смешные вещи. А уж что касается неграмотности, то - сплошь да рядом. Поэтому в обязанности редактора входила чистка речей. Затем они, уже выправленные, без глупостей, попадали к автору на визу.
Пришлось быть таким редактором и мне. Помню, я вел выступления Геннадия Янаева, Альберта Макашова, Олега Лобова, Василия Стародубцева. Досталось мне однажды редактировать и речь Михаила Сергеевича. Человек он, как известно, эмоциональный, за речью своей никогда не следил, что в голове у него возникало, то он и озвучивал. А стенографистки, как и положено, это дело старательно фиксировали. Все до последнего словечка, до последней запятой.
Вот такая эмоциональная - с бухты-барахты - речь Горбачева попала и ко мне. Из этого набора слов предстояло сделать что-нибудь более-менее удобоваримое.
Когда в речи есть стержень, есть мысли, из нее всегда можно слепить что-нибудь приличное, но когда, кроме потока слов, нет ничего, то что тут можно сделать? Из ничего и получается ничего. Часа два с половиной я промаялся с речью нашего генерального, прежде чем из нее что-то получилось. Потом долго возмущался: разве можно так говорить?
Твердо уверен: Горбачев должен нести основную ответственность за то, что с нами случилось. Слишком осторожной зачастую оказывалась его позиция. Вместо того чтобы громко объявить, что это он отдал приказы о применении силы, что это его конституционная обязанность - защищать государство, он прятался за спины военных, подставлял их.
Убежден, что партию не обязательно было разрушать, можно было, как это показал опыт Китая, используя ее потенциал, провести реформы в экономической, а затем и политической сферах.