Чижик был моим близким товарищем, если можно так выразиться, потому что в солдатской среде все твои сослуживцы – товарищи, и все близкие, но есть и такие, с которыми ты сошёлся настолько близко, что готов дать адрес своей младшей сестры для заочного знакомства. А это уже почти что брат по крови.
Солдатский клуб располагался на краю города, в замшелом старинном парке с вековыми деревьями, у которых кора была непривычно зелёной и скользкой, похожей на лягушечью кожу. Может, это был платан или бук – не знаю, таких деревьев у нас в средней полосе я не встречал. Огромные, развесистые с тяжёлыми, в две ладони, листами, и причудливо вывихнутыми узловатыми ветками. В этом парке я был прописан на всю оставшуюся службу по негласной договорённости нашего старшины и комбата после моего незадачливого фельетона "Уж если зло пресечь, собрать все сучья, дабы сжечь", где я осмелился покритиковать действия командиров.
Дело в том, что деревья, росшие вокруг казарм, засыпали палыми листьями всё вокруг, и наш бетонный, времён вермахта, бетонный плац, мешая строевым занятиям. Кому-то пришло в голову укоротить обвал листопада, обрезая сучья и верхушки зелёных братьев, как говорится, под "микитки". Культяпые, они нелепо топорщились обрубками, но зато листву уже не сыпали, и плац снова был гол и чист, как широкая ладонь старшины "Петрухи".
Заступившись за деревья, я направил фельетон в газету "Советская Армия". Материал, правда, не напечатали, но старшина, вызвав меня на доверительную беседу, закрепил за мной уборку всего парка, где располагался клуб. Работа проверялась с пристрастием, и мне приходилось часто использовать личное время для наведения "марафета" на территории за пределами части. Одна отрада, что можно спокойно пройтись по городку, заглядывая с интересом в непривычно богатые витрины магазинов. Заходить, ввиду отсутствия немецких марок, не имело смысла, но иногда можно позволить себе купить стограммовый шкалик и втихую побаловаться, по русскому обычаю.
Сегодня был как раз такой случай, поэтому, потеряв бдительность, я и решился на дисциплинарный проступок, пригласив молоденькую немку в киношную будку. Я знал, что за связь с местными жителями можно попасть и под трибунал, или, в лучшем случае, отправиться служить куда-нибудь, где "Макар телят не пасёт".
Христя, или Кристина, как я её называл, немецкая школьница, проживала напротив нашей санчасти, где мне одно время пришлось отлёживаться по пустячному поводу – вывих лодыжки не самое страшное в солдатской жизни.
Попасть в санчасть – мечта каждого солдата. Вот и мне подфартило! Вот и я сижу у окна без надзора и пускаю зеркального зайчика на аккуратную немецкую девочку, высунувшуюся из окна своей квартиры, чтобы полить ящик с цветами. Цветы необыкновенные – мохнатые, как шмели, и жёлтые, как русский подсолнух. Цветы вытягивали длинные шеи навстречу сверкающим струйкам из маленькой детской лейки. Девочка, отложив поливалку, поймала зайчик в ладонь и улыбчиво посмотрела в мою сторону.
Зайчик с ладони перепрыгнул ей на грудь и заскользил по нежной впадине между её тугих, как майская редиска, мячиков под розовыми чашечками лифчика. Стояло жаркое лето, и немочка была без блузки, ничуть не стесняясь сладостной наготы.
Она на секунду исчезла в провале комнаты, и вот уже по моему лицу и рукам весело запрыгало тёплое солнечное пятнышко.
Молчаливый разговор имел продолжение.
Каждое утро мой солнечный зайчик играл в её комнате, она ловила его ладошкой и посылала обратно, как срочное письмо солдату, минуя полевую почту. Разговаривать и кричать через улицу я не осмеливался, да и что будешь говорить, если знаешь немецкий язык на уровне "Шпрехен зи дейч, Иван Андрейч?", да ещё под страхом запрета командиров.
Однажды моё пятнышко света выхватило надпись на тетрадочном листочке, где печатными буквами кириллицей было выведено: Христя. Вот теперь понятно – её зовут Кристина, и она не прочь развлекать советского воина своим присутствием.
Мощёные, ещё со времён средневековья, серым булыжником улочки в Борно достаточно узкие, чтобы можно разглядеть лицо дружественной, так сказать, и лояльной к советскому присутствию молодой немки с почти обнажённым бюстом и по-детски озорными глазами. Её короткая стрижка соломенных волос открывала маленькие розовые уши, в которых при каждом проблеске моего зайчика вспыхивали зелёным кошачьим зрачком гранёные стёклышки модных в то время клипс – серьги, которые крепятся к мочкам ушей прижимами, и легко, по мере надобности, снимаются. Волосы у моей знакомой, по всей видимости, были тяжёлые и жёсткие, при каждом наклоне головы они распадались на пряди и свисали, как литые, по ровному срезу. Она была типичной представительницей своей нации. Прежде всего, светлые брови и ресницы, ещё не тронутые тушью, делали глаза пронзительно голубыми и открытыми. Резко очерченный рот, подбородок и нос были явно германского происхождения. Девушек с такими лицами в наших краях не водилось, и мне сравнить её не с кем. Разве что Марина, из-за которой я с таким нетерпением ждал полевую почту, и которую так торопливо целовал в маленькие, как лепестки, неловкие губы, в тот прощальный вечер, когда она, перевозбудившись от моих откровенных прикосновений, стала дрожать всем телом, икать и отрывисто выталкивать из себя какую-то бессмыслицу, потому что я был настолько пьян, что не сумел её как следует успокоить. Но Марина была, как и большинство русских нашего края, настолько перемешанной крови, что черты славянизма в ней едва проступали сквозь смуглость кожи. Восточная роскошь темных глаз под широкими строчками густых ресниц, да и брови, как две разлетающиеся ласточки, скользили под черными кудряшками мягких и податливых волос, когда на ощупь чувствуешь, как торкается кровь за ушной раковиной и разрывает твою ладонь.
В девочке, играющей со мной в зайчики, чувствовалась чистая прохлада светлой воды, женская, не по годам, основательность, и угадываемая доступность, не зацикленная на пуританской морали. А может быть, это только рисовалось в воображении молодого солдата, налитого всклень сладкой и тревожной силой, переполнявшей меня за продолжительный срок службы. Увольнений нам не полагалось, и все контакты с женским полом происходили только на уровне продолжительных и жадных взглядов.
Кристина, показывая пальцем сначала на бумажку, потом на меня, знаками спрашивала, как меня зовут.
Ни бумаги, ни карандаша в санчасти не было, и я, воспользовавшись отсутствием санитара, вытащил из аптечки пузырёк с йодом, достал спичку и, размотав с ноги портянку, стал громадными буквами на холщовом полотне выводить своё имя. Буквы получились кривые, но достаточно чёткие, чтобы разобрать написанное. Вывесив полотнище в раскрытое окно, я провёл рукой по надписи, показывая, что вот он – я! Кристина сразу согласно закивала головой. Буквы на солнце стали расплываться, желтеть, превращаясь в какие-то кровоподтёки.
Наверное, в квартире напротив никого, кроме Кристины, не было, и немочка, покружив передо мной на цыпочках, показала, как ей жарко, и взялась расстёгивать свой яркий лифчик, но это ей никак не удавалось. Моё нетерпение было на пределе, и я стал показывать жестами моё желание помочь ей. Она весело закивала головой, продолжая терзать за спиной непослушную застёжку.
– Ты чего тут руками крутишь, как мельница? А?.. – рявкнул в дверях начальник медслужбы старший лейтенант Платицын. Мужик, не раз выручавший ребят из тягостных объятий службы. Да и ко мне он сегодня утром отнёсся более чем внимательно, согласившись продлить пребывание на постельном режиме.
Я, вздрогнув, отшатнулся от окна и вытянулся по стойке "смирно", одна нога в сапоге, другая босая, травмированная, с розовыми потными пальцами.
– Ну-ка, ну-ка! Наступи на правую ногу. Пошевели пальцами! Так. Теперь присядь, вытяни руки вперёд. Встань! Так. Присядь на одной ноге. Так… Собирай свои личные вещи и бегом в казарму! Может, ещё к обеду успеешь, сачок!
Я с огорчением взглянул на опустевшее окно напротив, намотал исчерченную йодом портянку на ногу, обулся и подался в казарму, ругая себя за излишнюю прыть. "А немочка хороша! Хороша…" – глядя себе под ноги, бормотал я.
На обед я, конечно, опоздал. Старшина обрадованно хлопнул меня по плечу:
– Ну, молодец! Вовремя выписался. Твою территорию надо в образцовом порядке поддерживать. Возле клуба хлама навалено, да и в парке листов, как у Рокфеллера денег. Встреча солдат с молодёжью города намечается по линии "Дружба-Фройндшафт, Руссиш-Культуришь". Может, и к нам заглянут. Личное время – это лишнее время. А на службе лишнего времени быть не может. Так, с завтрашнего дня шанцевый инструмент в руки – и на уборку. Через КППе тебя вот по этой бумажке пропустят, – и он сунул мне в руки листок с неразборчивой подписью и штабной печатью. – Время выхода и возвращенья там указано. И не вздумай просрочить. Посажу на "губу". Понял?
– Так точно, товарищ старшина!
– Ты чего, не обедал, что ли? – мой взгляд на бумажный мешок с сухарями, стоящий в углу, размягчил даже его. – Сухого пайка не дам, а сухарей бери сколько влезет. Да, а что-то у тебя, товарищ рядовой, воротничок на гимнастёрке не по форме? – он протянул руку, прихватывая за краешек полоску белого целлулоида, который обычно используют старослужащие и сверхсрочники вместо обычного белого миткаля: протёр влажным носовым платком – и всё, воротничок снова, как накрахмаленный, – и резко, чуть не перерезав жёсткой полоской пластика мне шею, оторвал его.
Оставалось сказать только армейское "Есть!", насыпать карман сухарей и, повернувшись по уставу, быстро уйти, не соблазняя старшину на дальнейшие действия.
И то, и другое, и третье я сделал быстро и чётко, и выскочил из каптёрки.