Я с трудом перехватываю ее мелькающие кулаки; Элен сильная женщина.
- Послушай меня, идиотка! Ты сама так думаешь, а не я! Это не имеет ко мне никакого отношения! - кричу я, слегка кривя душой, потому что в ее упреках действительно что-то есть. Я никогда не понимал, как человек может любить свою профессию, если ему всю жизнь приходится пялиться в чужие разинутые рты, и иногда действительно дружески поддразнивал Элен. Я был уверен, что она относится к этому так же, как и я. О Господи, да ведь мы и познакомились благодаря ее профессии. Когда однажды воскресным утром я прибежал в Лондонскую городскую больницу, изнывая от боли, меня избавила от мучений красавица студентка, рыжеволосый ангел милосердия. Все это вихрем проносится у меня в голове, пока Элен борется со мной, пытаясь вырваться и рыча негромко, но яростно. И вдруг мне становится ясной подлинная причина ее неожиданного свирепого нападения. Я говорю: - Это Тед, верно?
Она перестает бороться. Я отпускаю ее кулаки. Она делает шаг назад и застывает на месте.
Я жду, что она начнет отрицать это. Но Элен молчит. Я говорю:
- Ну что ж. Догадываюсь, что это тоже удобно.
Она говорит:
- Ты всегда насмехался над ним. Однажды ты представил его: "Партнер моей жены, австралийский дантист".
Это меня удивляет.
- Прости, не понял. Что именно вызывает твои возражения?
Она нетерпеливо отвечает:
- Ты понимаешь, о чем я говорю. Как будто это ужасно смешно!
- Но это абсолютно верно. Тед приехал из Австралии. И он дантист.
Что еще я мог о нем сказать? Почти ничего. Он высокий, стройный и довольно красивый - для тех, кому нравятся здоровые, ухоженные мужчины с квадратными подбородками. И волос у него больше, чем у меня, что вполне естественно: он моложе, чем я. И моложе, чем Элен, кстати. Лет на десять как минимум. Может быть, это ее и привлекло?
Я говорю:
- Ну что ж, если тебе так больше нравится, я могу представлять его: "Любовник моей жены". Тут уж ошибки не будет. Оказывается, у нас с ним гораздо более близкие отношения, чем у врача и пациента.
Зубы всегда были моим больным местом. Я подшучиваю над дантистами, потому что боюсь их. (И Элен знает это, не может не знать!) Воспоминание о том, как Тед ковыряет своими ужасными инструментами, иголками и щупами, в моем разинутом пересохшем рту, делает чувство унижения еще более острым. Элен сказала тогда:
- Милый, пусть это сделает он. Работа тонкая, и я буду бояться причинить тебе боль.
Ба! Сомневаться не приходится: мои старые убогие клыки всегда вызывали у нее отвращение. Я мстительно бросаю:
- Значит, тебя привлекли его красивые крепкие зубы?
И так далее, и тому подобное. Этот оживленный обмен любезностями как нельзя лучше характеризует интеллектуальный уровень, на котором закончился наш брак. Продолжать нет смысла; ссоры, взаимные обвинения, упреки у большинства женатых пар в такой ситуации совершенно одинаковы и предусмотрены все тем же надоевшим сценарием. Поскольку настоящая рана куда глубже, чем вы готовы признаться, вы начинаете наносить друг другу мелкие укусы и ссадины.
- Еще одна рубашка без пуговиц! - рычу я, швыряя на пол доказательство ее невнимания ко мне. Она, также разгневанная моими мелкими и несправедливыми жалобами ("Я вынужден сам пришивать себе пуговицы!"), наклоняется и подбирает рубашку. Потом речь заходит о туалетной бумаге и других принадлежностях. - Тебе наплевать даже на естественные человеческие потребности! - воплю я, притворяясь (или наполовину притворяясь), что это шутка, но жена начинает плакать, убегает, а когда она возвращается, от раскаяния, которое вызвали во мне ее слезы, не остается и следа. Мыло, которое она купила, это не то простое мыло без запаха, которым мы всегда пользовались. Я подозреваю, что она сменила его на более дорогое ароматизированное, потому что таким мылом предпочитает пользоваться Тед, а следовательно, и она сама. Оно продавалось в комплекте с одеколоном, объясняет жена, преподнося мне красивую стеклянную бутылочку с аэрозолем в качестве подарка по случаю заключения мира. - Я не хочу пахнуть, как твой любовник! - кричу я. - Запомни, я художник, а не какой-нибудь красавчик-дантист! О Боже, а я-то всегда ломал голову, почему в его кабинете воняет, как в будуаре старой кокотки!
Все, хватит! Как я уже говорил, в этом нет ничего поучительного. Мое единственное оправдание заключается в том, что я чувствовал не только вполне естественные боль и обиду, но был охвачен неким необъяснимым мистическим ужасом. Я боялся, что она уйдет от меня; и тем не менее все, что я говорил и делал, диктовалось подспудным безумным желанием оттолкнуть ее, сделать еще хуже и покончить с этим. Я начал приезжать за ней на работу, прибывал заранее и сидел в машине, подсчитывая время между уходом последнего пациента и появлением Элен. В один из таких вечеров она сказала мне, что Тед оставит практику, как только она найдет другого партнера. Я ответил:
- Надеюсь, его жена будет довольна.
И тут она простонала:
- Я не уверена, что это то, чего ты ожидал… То, что он так легко согласился уйти, тебе вовсе не льстит. Наверно, мне следует считать себя оскорбленной.
В конце концов я сам не вынес собственного поведения: оно было неумолимым свидетельством безумия, глупости, утраты не только великодушия, но и элементарного здравого смысла. Когда Элен ушла (теперь я удивляюсь тому, что она так долго терпела!), я почувствовал облегчение, которые испытывает преступник после исчезновения главного свидетеля обвинения. Теперь я мог определить и оценить собственную вину, признаться в некоторых мелких грешках, за которые надеялся быть прощенным по прошествии некоторого времени, которое Элен проведет одна в убогой квартирке над зубоврачебным кабинетом. Для нее это будет недолгой ссылкой, для меня - лечением. Нам обоим требовалось "все как следует обдумать". А мне - "обрести самоуважение". Боже, что за жаргон!
Я упорно трудился над картиной эпохи королевы Виктории. Работа была кропотливая, двигалась медленно. Я уже и так потратил на нее слишком много времени, учитывая сумму гонорара, о котором мы договорились с Джорджем. Как всегда, чем больше я с ней возился, тем меньше был доволен результатом. Это вызывало у меня досаду, однако я был совершенно уверен, что никто не заметит разницы. Одновременно я писал портрет Тима в подарок на день рождения его бабушке; я работал в традиционной манере, потому что именно такая ей нравилась: богатый цвет, от которого исходит мягкое сияние. Как у Гойи.
Тим позировал очень терпеливо. Он любит бабушку. Мальчик большей частью молчал; с другой стороны, он никогда не был словоохотлив. Во всяком случае, не со мной. Заговорил он только однажды. О том, что случилось. Повернулся в кресле, куда я его посадил, смущенно (или искоса?) посмотрел на меня и спросил:
- Папа, это я виноват? Извини, что спрашиваю, но мне нужно знать. Честное слово.
Хотя вопрос казался по-детски эгоцентричным, я заметил, что на его щеке дрожит какая-то жилка, и понял, чего ему это стоило. Я ответил - не совсем честно, поскольку его болезнь действительно повлияла на нас с Элен и нашу совместную жизнь:
- Нет, Тим. И не наша с ней. Вернее, не совсем наша. Но то, что не твоя, это точно.
Сын на мгновение нахмурился, обдумывая этот ответ, затем принял его (или благое намерение, которое за ним стояло) и благодарно улыбнулся мне.
Портрет, который висит в гостиной моей матери на почетном месте, над тлеющими электрическими углями камина, не лишен сходства с оригиналом, но слегка романтизирован; красноватый фон делает бледное лицо Тима более теплым и здоровым, а черный свитер делает светящимся. Его темные волосы причесаны и тщательно подстрижены, чтобы доставить удовольствие бабушке; красиво очерченные губы таят намек на улыбку. Но перед моим умственным взором позади законченного портрета стоит другой туманный образ, более бледный и тонкий; кожа туго обтягивает хрупкие кости; лицо напряжено в стремлении сдержать бушующий внутри хаос. Он намного живее и трепетнее первого. И на том портрете, который с тех пор хранится в моем сердце, Тим улыбается.
А его мать плачет. Когда я слышу звонок и подхожу к двери (хотя у Элен остались ключи, она хочет показать, что приходит сюда только как посетитель, чтобы забрать теплую одежду), ее лицо кажется упрямым и твердым как камень. Но когда спустя примерно полчаса она выходит из кладовки, держа в руках кипы одежды, это выражение смягчается, расплывается от горя. Комната, наша спальня наполнена золотым светом осени. Слова из той неотосланной телеграммы радостно поют у меня в душе; я протягиваю руки и иду к ней. "Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ ДОРОГАЯ…"
Но она плачет вовсе не по нас, не по нашему утраченному счастью. Она плачет по своему любовнику-дантисту. Вчера после очередной ссоры жена Теда выбежала из дома, погнала машину как сумасшедшая, разбилась и сломала позвоночник.
- Бедный Тед, - говорит Элен, заливаясь слезами. - Не могу простить себя за то, что мы ему сделали.
На самом деле она хочет сказать, что не может простить меня. Что ж, это вполне естественно. Я превратил ее жизнь в ад, заставил уйти из дома, вынудил Теда почувствовать ответственность и вспомнить о долге перед женой. Элен осуждает меня, словно я не обманутый муж, а некое всемогущее олимпийское божество - вроде ее отца - и людская греховность оскорбляет меня. И тут мы наконец расстаемся, слишком измученные болью, чтобы причинять боль другим.
Я написал матери. Письмо получилось весьма благородное.