- Не сумлевайтесь, мосье, - говорила хозяйка Боржевскому. - Я дверь в зал приказала затворить. Вот так.
- Ко мне! - кричала Тоня, снимая капор, и Иван Андреевич со смутно-тревожным чувством увидал опять ее пепельные волосы, которые густой шапкой вывалились из-под снятого капора.
Она схватила его за руку и энергично потащила за собой, сжимая его пальцы так, что он ясно ощущал ее кольца.
За притворенною в зал дверью визгливо пиликала скрипка и меланхолически плакала гармония.
Через полчаса они на двух тройках и извозчике, мерно позванивая бубенцами, ехали к Дьячихе по широкому тракту, кое-где обсаженному старыми, фантастически изогнувшимися ветлами.
Иван Андреевич ехал с Тоней на извозчике позади всех. Она пожелала этого сама:
- Ну их! Я хочу с вами. Вы - хороший.
Из-под белого капора ее глаза светились на свежем воздухе незнакомым блеском. Она взяла Ивана Андреевича под руку и прижалась к нему мягким боком шубки.
В вас нет ко мне любви
Но вы душою нежной, -
- донесся до второй тройки тенор Прозоровского, заглушаемый звоном бубенчиков и смехом.
"Да, эти слова так подходят именно к ней, - думал Иван Андреевич о Тоне. - Хотя она сурова, но в ней есть настоящая скрытая душевная нежность".
- Вы все молчите, - сказал Тоня и засмеялась. - А он все поет. Я его люблю.
Она с ласковою нежностью прислушивалась к звукам голоса Прозоровского:
Оля не спит,
Коля молчит.
Тоня звонко расхохоталась и захлопала в ладоши, но вдруг круто оборвала смех и опять мечтательно тихо прижалась к боку Ивана Андреевича.
- Нет, вы лучше.
Дурнев сжал ее руку локтем. Она смотрела ему в глаза неподвижным, ожидающим взглядом.
- О чем говорить? - улыбнулся он. - Мне просто хорошо… с вами и не хочется говорить. Хочется смотреть на вас.
Ее губы раскрылись знакомым мягким, доверчивым движением.
Звенели бубенчики, нескладно перебивая друг друга. Осколок луны высоко торчал над горизонтом. Дорога была гулкая от мороза, и было радостно сознавать, что они своим звоном, пением и весельем наполняют всю окрестность.
"В вас нет любви ко мне", - вспомнились Ивану Андреевичу живые слова романса. - "Да и зачем любовь?"
Он пытливо вглядывался в Тонины глаза, и на него оттуда смотрело что-то неподвижное, бесконечно-притягательное и вместе жуткое, отчего кружилась голова.
"Но вы душою нежной"…
Любовь? А может быть, вовсе и нет никакой любви? Есть, просто, вот это вечно женское, загадочное, волнующее.
Он осторожно высвободил правую руку и обнял Тоню за талию.
- И вы тоже хорошая, - сказал он. - Я верю вам. Вы - особенная. Вы, может быть, как и я, что-то пережили.
Теперь их лица касались друг друга близко-близко. Он чувствовал теплое кружево ее капора на своей щеке и уже не видел ее глаз, а только слышал дыхание. Он обхватил ее крепче, она не сопротивлялась. И он понял, что в эту ночь эта девушка будет должна сделаться его.
Передняя тройка начала заворачивать вправо. Мелькнула низенькая каменная постройка за густым палисадником и темными окнами. Затявкали собаки.
- Точно сон! - вздохнула Тоня и выпрямилась.
Их лошадь тяжело храпела, упершись оглоблями в остановившуюся вторую тройку. Там ругались и почему-то не ехали дальше. Потом тройка рванулась и понесла вихрем прямо по шоссе. Девицы завизжали.
С первой тройки соскочила грузная фигура Бровкина и, чернея на фоне освещенной дороги, растопырив кривые ноги, закричала, сложив руки рупором:
- Алло! Куда вы, черти? Они сошли с ума. Ясно, как шоколад.
Лошади остановившейся тройки редко и мелодично позванивали бубенцами. На крыльце строения показался огонь, кто-то вышел с лампой.
- Точно сон, - шептала Тоня. - Милый, какой вы милый! И куда они умчались на тройке? Точно сон.
- Ал-ло-ло-ло-ло! - гремел Бровкин.
И видно было, как в лунном тумане вторая тройка тоже остановилась.
- Ал-ло-ло-ло-ло-ло! - ответил отдаленный тенор Прозоровского.
Так перекликались они между собою, точно два властителя этой лунной долины.
Сидевшие на первой тройке тоже молчали. Они любовались ночью и голосами.
Бровкин привез на своей тройке худую, высокую немку Эмму, ту самую, которая в белом платье выбежала на крыльцо и просила взять ее с собою, и Варю с курчавыми, упрямыми, точно из колючей проволоки, волосами и вздернутым носом. Обеих он ввел на крыльцо, обнимая за талию. Но так как он то и дело сам спотыкался и чуть было не упал, запнувшись за верхнюю ступеньку, то они, в свою очередь, поддерживали его под руки, и издали казалось, что все трое представляют из себя одно странно-смешное, нераздельное существо, громко и грубо ржущее и визгливо хохочущее.
- Мы трое в одну! - кричала немка. - Дайте нам большой зофа.
Прозоровский привез с собою "турчанку", которая в плюшевой ротонде с белым воротником была похожа в передней на артистку, а сбросив ее на руки черноглазой служанке, с пугливым деревенским лицом, сразу начала канканировать по небольшому зальцу с тусклым керосиновым настенным освещением и убогою ситцевою мебелью по стенам.
Катя, в яркой пунцовой кофточке и в обтянутой черной, узкой юбке, стуча высокими каблуками, перебежала через зал к граммофону с большой желтой трубой и начала его заводить.
Граммофон сначала пронзительно зашипел, а потом рявкнул густым басом:
- Господи, спаси благочестивыя и услыши ны.
Все от неожиданности засмеялись. Стаська перестала канконировать и хохотала, согнувшись вдвое.
- Вот напугал! - я думала, что такое? Какой романс?
Граммофон продолжал трубить:
- И во веки веко-ов.
- Нехорошо смеяться! - строго сказала Варя, которую, вместе с Эммой, Бровкин усадил к себе на колени.
- Ясно, как шоколад, - подтвердил он со своей стороны: - Как тебя? Высокие каблуки, перемени пластинку.
Он сделал повелительный жест толстым указательным пальцем.
Хозяйка, плотная, высокая женщина с сильно декольтированною шеей и почти касавшаяся головою низкого потолка, сама внесла, широко расставляя полные, голые локти, ярко вычищенный никелированный самовар, яростно захлебывавшийся и свиставший паром в ее руках. Мелодично звякнула чайная посуда, и вдруг почувствовались тепло и уют.
Иван Андреевич и Тоня уселись на маленьком диванчике у теплой печи, и Тоня протянула ему греть свои холодные руки.
Граммофон прошипел и заиграл трескучий танец.
- Чечетка! Чечетка! - крикнула Стася и, расширив шаровары, завертелась по комнате.
Прозоровский бросил папиросу в угол и начал в такт ей хлопать в ладоши, в то время, как Стася ходила посреди зала и коверкалась под визгливые звуки граммофона.
- Мне здесь не нравится, - вдруг сказала Тоня, сердито сдвинув брови. - Не понимаю, что хорошего. То же, что и у нас. Стоило ехать.
Она резко повернулась спиною к танцующей Стасе.
- Увезите меня отсюда… куда-нибудь далеко.
Иван Андреевич с готовностью встал.
- Но куда?
У него мелькнула мысль увезти ее к себе.
- Поедемте ко мне.
Она удивленно вскинула на него глаза, усмехнулась и, не вставая, отрицательно повертела головой.
- Отчего?
- Так.
- Нет, отчего? Я вас спрашиваю.
Она пристально, точно колеблясь, еще раз посмотрела на него.
- Вы живете в номерах?
- У меня маленькая квартирка.
- Не поеду.
- Почему же?
- Таких, как я, не возят на квартиры.
Она встала и поправила шлейф. Бронзово-шелковая материя, красиво обливавшая ее бока и плечи, зашуршала от натяжения.
- Едемте в поле… далеко… А оттуда отогреваться.
- Куда?
- Будто не знаете… В баню.
Она повернулась, чтобы идти, и обернула к нему злое, вульгарное лицо, совершенно не похожее на то, которое он видел за минуту перед тем.
- Не хотите?
- И я с вами, - крикнул Боржевский. - Только сначала горячих блинов.
Он уже расставил на столе выпивку и закуску.
- Кто не ел блинов Варвары Евстигнеевны, тот ни черта не понимает.
В дверях стояла с высокою стопою блинов, покрытою салфеткой, хозяйка и тщетно старалась продвинуться вперед. Перед нею тяжело отплясывал "чечетку" Бровкин со своими дамами. Все трое старались перещеголять друг друга в безобразных телодвижениях. Боржевский остановил граммофон, и дикий танец кончился.
Запахло блинами и растопленным маслом. Все столпились к столу и начали хватать их прямо пальцами, обжигаясь и дуя на них. Катя положила свой блин на лысину Боржевскому. Тот выругался и весело погрозил ей пальцем.
- Смотри… ужо…
Блин начали вырывать друг у друга и бросать по всем направлениям.
- Глупо. Он в масле.
- Эка важность.
Дамы поссорились. Эмме запачкали маслом плечо, и она плакала, отвернувшись к окну. Но Бровкин ее живо успокоил. Он взял соусник с горячим маслом и обильно полил ей спину и грудь. Иван Андреевич с отвращением смотрел на эту сцену, но все хохотали и аплодировали. Смеялась и Эмма.
- И мне! И мне! - просили Катя, Варя и Стася.
- Больно будет жирно, - бурчал он с угрюмым видом, направляя соусник на Тоню.
- Попробуй только! - сказала та, нарочно надвинувшись на него грудью. Ее зеленоватые глаза превратились в два зловеще блестящие камня.