Я снова в коридоре. Что такое удивило меня, когда я шла в спальню мальчиков? Я не остановилась тогда, не отдала себе отчета, что это было за ощущение. Прохожу снова из конца в конец - а, вот оно! От самой крайней печки (их три в коридоре) в ноги пахнуло теплом. Присаживаюсь на корточки, нащупываю на полу щепки. Открываю дверцу, щепкой разгребаю золу. В горячей золе, прикрытой угольями, лежит курица, тощий куренок военного времени. Верчу в руках щепу - да, конечно, вот острие изгороди и ржавый гвоздь. "Доказательств нет, - слышится мне голос Криводубова, - подозрения есть". Вот оно, доказательство. Лежит, ощипанное, в горячей золе.
* * *
Я уходила от Криводубова, оставив у него на столе злополучного куренка. Оп не топтал меня ногами, не говорил: "Вот видите", он, который мог меня сейчас с полным правом унизить, не читал мне нотаций, не укорял, он сказал просто:
- Людям кажется, если милиция, так непременно от нее неприятности. А я, между прочим, к вам с открытым сердцем, я же знаю, что это за народ, которых вам прислали из режимного. Я таких перевидал на своем веку дай боже. И вам советую - откажитесь вы от заведования. Женщине с этим не справиться, больно деликатности много. Образование есть, можете в школе учить. На что вам такая тягость? Сейчас не мирное время, война!
Вот это и было самое тяжелое, что я от него услышала. Он говорил мягко, и велел приходить, чуть что, и обещал помочь. Но он глядел на меня, как Ступка: жалостливо.
Утром перед уходом ребят в школу я сказала им всего несколько слов:
- Мы вчера обманули человека, и мне придется сегодня пойти к нему и объяснить, что произошло. Скажу вам честно: такого унижения еще не было в моей жизни, но выхода другого у меня нет. Допрашивать вас я ни о чем не стану - неправды мне не надо, а правды вы не скажете. У нас в Черешенках был сторожевой отряд. Мы сторожили дом и сад от вора. Здесь мы отменили ночные посты, все устают, надо хоть ночью отдохнуть. И потом, от кого же мы будем сторожить? От самих себя? Подумайте-ка об этом. А мне придется идти в милицию.
Вернулась я к обеду. Все сидели за столом и глядели на меня молча, настороженно.
- Галина Константиновна! - сказала после Наташа, зайдя ко мне в каморку. - Зачем же всем страдать из-за них? Наши поручили мне сказать вам: надо от них отказаться, пускай их переводят в такой дом, в каком они были прежде.
Я смотрю на живое милое лицо девочки, в ее серые глаза. Почему же она не понимает, что мы не вправе говорить об этих ребятах "они"?
- Наташа, как, по-твоему, сейчас посоветовал бы нам Семен Афанасьевич отказаться от этих ребят?
Она молчит. Я тоже. Входит Тоня и с порога говорит:
- Надо, чтобы этих, режимных, от нас взяли.
- Тоня, а как ты думаешь, что сказал бы сейчас Семей Афанасьевич? спрашивает Наташа.
- Так то при нем, - не задумываясь, отвечает Тоня. - Он бы на них только поглядел, они бы и хвосты поджали. А Галину Константиновну они разве послушают? Разве ей с ними управиться?
Я молчу, и Тоня смотрит на меня в замешательстве. Я думаю: нас восемьдесят, их десять - неужели же мы только и можем сказать: "уберите их"? Неужели мы такие слабые?.. Если бы верить, что на самом деле мы сильны и справимся, и все одолеем. Но, по правде сказать, я в это не верю. Хуже того - ребята в меня не верят...
Мне кажется, я знаю своих ребят, и люблю их, и поручусь за каждого. Но выдержим ли мы это испытание, переживем ли эту болезнь, хватит ли сил ее побороть - нет, этого я не знаю. А если не сможем, какая же нам цена? И всем нам, и мне?..
...На общем собрании постановили: дежурить всю ночь, по часу на пост. Дежурить по двое: мальчик и девочка. Это предложила Тоня, и я поняла: она не хотела, чтобы "эти", "новые", "не наши" дежурили один на один, без контроля. А девочки все - наши.