Хотя неприязнь не заходила так далеко, как предполагал Муссолини, который сказал в декабре 1934 года немецкому послу в Риме Ульриху фон Хасселю, что, как он чувствует, ни одна война не была бы так популярна в Германии, как война с Италией; но, с другой стороны, в Германии не были склонны верить заверениям Чиано, что фашистская Италия отказалась от мании поиска самых выгодных для нее комбинаций и перестала быть, как утверждало в прошлом одно бранное определение, «шлюхой демократий»[47] .
Установлению столь тесных связей способствовала прежде всего личная симпатия, которая возникла у Гитлера и Муссолини друг к другу в период после неудавшейся встречи в Венеции. Несмотря на все различия в частностях – экстравертная подвижность Муссолини, его неосложненная рефлексией трезвость, спонтанность и жизнелюбие находились в явном противоречии с торжественной зажатостью Гитлера – оба были весьма похожи. Воле к власти, жажде величия, раздражительности, хвастливому цинизму и театральности манер одного отвечали родственные черты другого. Муссолини чувствовал себя старшим и с удовольствием, не без покровительственности давал почувствовать известное фашистское первородство в отношении немца. Как бы то ни было, некоторые высокопоставленные национал-социалистические функционеры стали читать Макиавелли. В рабочем кабинете Гитлера в Коричневом доме стоял тяжелый бронзовый бюст итальянского диктатора; в октябре 1936 года, во время визита итальянского министра иностранных дел в Берхтесгаден, он совершил совсем необычный жест почтения, назвав Муссолини «ведущим государственным деятелем мира», «с которым никто даже отдаленно не может сравниться»[48] .
Поначалу Муссолини воспринимал явное ухаживание Гитлера не без скептической сдержанности, которая была вызвана не только укоренившимся страхом перед «германизмом», но и тем, что интересы его страны имели противоположную направленность. Хотя он приобрел колониальные владения в Восточной Фрицатвовать во взлете к величию, проявлять динамизм, пробуждать веру, удовлетворять старую «тоску по войне»[49] – были и другие лозунги судьбоносного экстаза. Поэтому, какой бы зловещей ни представлялась ему на удивление мрачная фигура немецкого диктатора, – его смелость, с которой он вопреки всем выкладкам обычного разума ушел из Лиги наций, объявил о введении воинской повинности, все вновь и вновь бросал вызов миру и привел в движение устоявшиеся европейские порядки, мучили Муссолини и импонировали ему тем больше, что это и была собственно «фашистская» политика «встряски», которую демонстрировал миру нескладный гость Венеции. Озабоченный своим реноме, Муссолини стал думать о сближении.
Самое серьезное препятствие Гитлер устранил тактическим маневром: будучи убежденным, что позже между друзьями все можно будет уладить по-хорошему, он внешне уступил в австрийском вопросе. В июле 1936 года он заключил с Веной соглашение, которым прежде всего признавал австрийский суверенитет, клялся в невмешательстве и в обмен на это получил обещание, что «приличным» национал-социалистам не будут мешать занимать ответственные политические посты. Понятно, что Муссолини расценивал договор в высокой степени как личный успех. Тем не менее он все-таки испугался бы идеи более тесных отношений с Германией, если бы как раз в этот момент обстоятельства не изменились в его пользу, что не могло не спутать его представлений. Дело в том, что в июле державы-члены Лиги наций аннулировали свое малоэффективное решение о санкциях против Италии и тем самым выдали Абиссинию завоевавшему ее агрессору, признав собственное бессилие. Одновременно Муссолини мог укрепить уверенность в себе действиями в Испании, где его вмешательство намного превосходило помощь Гитлера и где он выступал в качестве ведущей фашистской силы.