Всего за 389 руб. Купить полную версию
Мария Вениаминовна долго играла Шопена; Б.Л. был особенно возбужден музыкой, глаза его блестели. А я себя не помнила от счастья.
Наконец Б. Л. начал читать. Вот зажглась "Елка у Свентицких". Танцевал с невестой Тоней студент Юрий Живаго, появился дворник Маркел и тяжелый гардероб – символ старой московщины.
Рассвело, когда мы вышли на сверкающий рассыпчато-пушистый снег. И когда садились в машину, Б.Л. сказал мне: "А у меня родилось то стихотворение, которое я отдам в подборку вашего журнала. Оно будет называться "Зимняя ночь". И как забавно, что мы заблудились, правда?"
На следующий день он принес мне в редакцию стихотворение:
Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела…
Провожая в этот раз меня домой, он говорил о том, как символически просилась в его стихи чья-то свеча, отпечатавшая свое дыхание на морозном стекле. Свеча, увиденная извне, с морозу. И было это окно, светящее в ночи; он рассказывал мне, как сам испытал все чувства молодого Живаго: за этим окном со свечой – жизнь, в будущем обязательно связанная с его жизнью, а пока еще только призывающая. И, пожалуй, еще более глубокий вывод: "Как зажженную свечу не ставят под спудом, а в подсвечник, и светят всем в доме, так и слово должно быть сказано".
Вот так вошел в мою жизнь доктор Живаго.
Само имя Живаго появилось в результате пустячной случайности: шел Б.Л. по улице и наткнулся на круглую чугунную плиту с "автографом" фабриканта – "Живаго". Он и решил, что пусть он будет такой вот, неизвестный, вышедший не то из купеческой, не то из полуинтеллигентной среды; этот человек будет его литературным героем.
Роман "Доктор Живаго" – это автобиография не внешних обстоятельств, но духа. Существует много домыслов о прототипах героев романа. ‹…›
Разговаривая со шведским профессором Н. А. Нильсоном осенью пятьдесят восьмого года, Б.Л. сказал: "Лара, героиня романа, – живой человек. Она – очень близкая мне женщина".
Упоминание о прототипе Лары есть в письме, написанном Б. Л. Ренате Швейцер на немецком языке седьмого мая пятьдесят восьмого года:

В интервью, данном английскому журналисту Энтони Брауну в конце января пятьдесят девятого года, Б.Л. говорил: "Она – мой большой, большой друг. Она помогла мне при написании книги, в моей жизни… Она получила пять лет за дружбу со мной. В моей молодости не было одной, единственной Лары… Лара моей молодости – это общий опыт. Но Лара моей старости вписана в мое сердце ее кровью и ее тюрьмой…"
Окончив первые четыре главы, Б.Л. видел уже всю книгу и дарственную надпись на ней: "Ларе от Юры".
И все же, наверное, я – не "абсолютная" Лара, а он – не "абсолютный" Юра.
Б.Л. мне часто говорил, что не нужны полные биографические совпадения героев с их прототипами. Пусть это будут собирательные образы, пусть у Тони будут черты и мои, и Зинаиды Николаевны, так же как те и другие (и еще чьи-то третьи) будут у Лары.
‹…› Б.Л. никогда не прятал своей работы, даже если она была далека от завершения. Бывало, не дописав главы, он торопился рассказать мне ее будущее содержание.
– Боря, как можно писать, если все заранее рассказываешь? Я этого не понимаю, – удивлялась я.
– Нет, мне так легче! Я уже буду следовать рассказанному.
Едва накапливалось несколько глав, он охотно соглашался читать их. Об этом совсем недавно напомнил мне связанный с теми далекими днями эпизод…
Скептики утверждают – не бывает чудес на свете! Иногда мне кажется, все-таки бывают. Возвращаются люди после двадцатилетней разлуки, встречаются горы с горами – словом, все возвращается "на круги своя". Как не считать, например, чудом, что через четверть века "на круги своя" вернулся первый экземпляр рукописи "Доктора Живаго" сорок восьмого года с четким карандашным автографом Бориса Леонидовича:

Давние времена. Еще не кончен "Живаго". Но первые четыре части я уже отдала печатать всегдашней нашей машинистке и большому другу Б. Л. Марине Казимировне Баранович. Она переплела их, вернее – прошила, и я передала их Б.Л., а тот щедро раздал их все на прочтение. У меня в результате не осталось ни одного экземпляра, и, естественно, я попрекнула: "Конечно, я – носи, подготавливай, а у меня, бедной, и экземпляра нет!" Через неделю, по-моему устыдившись, Борис Леонидович принес мне от какой-то своей читательницы и почитательницы первый экземпляр из четырех и запечатлел там "бедную", обездоленную Олечку, заявив при этом: "Ты не жалей, широко давай читать, кто бы ни попросил, мне очень важно – что будут говорить".
И я дала. Потом подоспел мой неожиданный арест сорок девятого года, были изъяты многие рукописи и книги Б.Л., а этому экземпляру, оказывается, суждено было уцелеть. Уцелеть и вернуться…
Интересно, что, читая его сначала, мы не нашли в этих четырех частях рукописи ни одного расхождения с последующим вполне оконченным текстом. Только под названием "Доктор Живаго" есть еще подзаголовок: "Картины полувекового обихода". В остальном ничего не изменено. По-моему, это потому, что весь роман был настолько "выношен" до занесения его на бумагу, что и не нуждался в поправках.
Вот как бывает… Но вернусь к тем далеким дням.
В конце мая сорок восьмого года Боря позвал меня к Ардовым. Долгие месяцы затем этот вечер занимал умы сотрудников госбезопасности. Нас приветливо встретила жена Ардова Нина Александровна. Блистали на старомодном столе красного дерева бронза и хрусталь. В простенке между окнами как-то незаметно пристроился Алеша Баталов, тогда еще никому не известный, только еще пробующий свои силы не театральном поприще актер.
Из соседней комнаты выплыла Анна Андреевна Ахматова в легендарной белой шали и, зябко кутаясь в нее, царственно села посреди комнаты в пододвинутое специально для нее кресло. Здесь же были Н. Эрдман, Ф. Раневская, не помню кто еще.
Б.Л. сел у лампы и читал главы из романа так замечательно, как всегда, когда чувствовал, что его слушают и понимают. Так явственно вспоминается его одухотворенное лицо, судорожные движения его горла, затаенные слезы в голосе. Он с удовольствием копировал простонародную речь, жаргоны, сам с трудом удерживая смех. Кончил читать, отхлебнул чаю. И тогда, после долгой паузы, заговорила Анна Андреевна.
Помню, что она нашла прекрасным слог, прозу, лаконичную, как стихи. Но она считала, что литература должна поднимать своего героя над толпой – в традициях Шекспира, и не согласилась с Б.Л., будто Живаго "средний" человек. Меня поразило, когда она сказала, что никогда не понимала общего преклонения перед Чеховым, потому что в его рассказах основной персонаж обыватель, а об обывателе писать всегда легче. Лирика Чехова, утверждала она, странно звучала в атмосфере ленинского предгрозья. По ее мнению, надо оправдывать и раскрывать только большие человеческие движения. Она советовала Б.Л. подумать, чтобы Юрий Живаго не стал мячиком между историческими событиями, а сам старался как-то на них влиять, сказала, что ждет от романа Пастернака именно такого поэтического разрешения.
В присутствии таких людей я не решалась и пикнуть, но меня удивляло, что Б.Л., безумно любящий Чехова и плакавший над акварелями Левитана, восхищенно соглашался со всем, что говорила Анна Андреевна, и вообще поддерживал такой светский тон. Едва мы вышли – я сказала: "Боря, ну как тебе не стыдно так фарисействовать?"
Он лукаво улыбнулся и подмигнул мне:
– Ну пусть она говорит, ну боже мой! А может, она и права! Я совершенно не люблю правых людей, и, может быть, я неправ, и не хочу быть правым.
После чтения Эрдман, помню, ничего не сказал. А Раневская, усевшись за чайный стол рядом с Борей, все повторяла своим удивительным низким голосом, глухим, басовитым: "Боже мой, ущипните меня, я сижу рядом с живым Пастернаком".
Боря, смущаясь, конечно, ахал: "Боже мой, о чем вы говорите…" Он притворялся возмущенным, но вместе с тем был явно польщен, радовался своему успеху, и особенно тому, что все это говорилось в моем присутствии – он в это время как бы вырастал в моих и в своих глазах, и я это прекрасно чувствовала.
Б.Л., отвлекаясь от романа для переводов, в течение трех-четырех лет переделывал отдельные главы, целые части. Позже он рассказывал:
– Написано было гораздо больше, чем вошло в роман, примерно треть осталась за бортом. И не потому, что эти страницы были хуже других, а потому, что приходилось себя ограничивать, меня захлестывал материал… надо стремиться без пощады отбрасывать отходы! Надо так работать, чтобы получилось чудо, чтобы вообще не верилось, что это результат работы человека, а казалось чем-то нерукотворным! Все дело в том, что считать законченным! То, что раньше для меня было концом работы, теперь ее начало… И надо добиваться достоверности, чтобы жили герои, их время, а автор уходил, отходил в сторону, чтобы его не было…