Мой любимый Жак, в тот день, когда ты прочтешь эти строки, если ты их вообще когда-нибудь прочтешь, то, увидев дату, когда они написаны — 23 января 1793 года, — ты, наверно, решишь, что я сущее дитя, раз я так занята созерцанием умирающей собаки, меж тем как ты, быть может, стоишь в это мгновение среди обломков поверженного трона и видишь, как король всходит на эшафот. Но все относительно: любовь к королю, то есть к человеку, которого мы никогда не видели и с которым никогда не разговаривали, — общественная условность, результат воспитания, меж тем как чувство дружбы, которое я питаю к бедному животному, угасающему у меня на глазах и в меру своих способностей думающему обо мне, — почти чувство равного к равному, а не надо забывать, что Сципион долгое время был даже выше меня по развитию.
Что же касается поверженного трона, то он рушится под тяжестью восьмисотлетнего деспотизма с его беспрерывными казнями, по приговору всех великих философов и всех высоких умов нашего времени, и его обломки, символ ненависти и мести, катятся в пропасть, увлекая за собой всех самых смелых, самых верных и самых преданных родине людей.
…Наш бедный Сципион умер.
Последняя судорога пробежала по его телу, глаза закрылись, он испустил тихий стон — и все было кончено.
О смерть! О вечность! Разве ты не одинакова для всех тварей Божьих, по крайней мере, для всех тех, в ком билось сердце, для тех, кто страдал, для тех, кто любил.
Сципион похоронен в саду, и на камне, под которым он лежит, начертано лишь одно слово: Fidelis 1 .
Здесь Жак невольно остановился. Этот человек, который видел столько великих событий и ни разу не уронил ни слезинки, почувствовал, как взор его невольно затуманился; на рукописи был след Евиной слезы; слеза Жака упала рядом.
Он с грустью взглянул на кровать, на которой она спала, на стул, на котором она сидела, на стол, за которым она ела, несколько раз обошел вокруг комнаты, потом снова сел в кресло, взял в руки рукопись и продолжал читать.
Но между той датой, на которой он остановился, и той, с которой рассказ возобновлялся, прошло много времени.
Перед продолжением стояла дата — 26 мая 1793 года.
Завтра вечером я уезжаю во Францию. Это первое, что я делаю, обретя свободу. Я не думаю, что мне грозит опасность, а если даже и грозит, я презираю ее и радуюсь мысли, что пренебрегаю опасностью ради тебя.
Тетушка вчера умерла, с ней случился апоплексический удар. Она играла в вист с двумя старыми дамами и своим духовником; подошла ее очередь ходить, но она сидела не шевелясь с картами в руках.
«Что же вы, ваш ход», — сказал ей партнер.
Вместо ответа она испустила вздох и откинулась на спинку кресла.
Она была мертва.
…Какое счастье! Четвертого июня, не позже, я буду в твоих объятиях: не допускаю и мысли, что ты мог забыть меня!
Тебя, наверно, удивляет, что у меня не нашлось ни слова сожаления о бедной старой деве, которую мы завтра провожаем в последний путь, при том, что я на шести страницах описывала тебе предсмертные муки собаки; но что поделаешь, я дитя природы, я умею оплакивать лишь то, что меня в самом деле огорчает, и не могу сокрушаться о родственнице, которая по сути дела была моей тюремщицей. Вот эпитафия, которую я сочинила для нее; я думаю, что если бы она могла прочесть эту надпись, ее сословная гордость была бы удовлетворена:
ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ
БЛАГОЧЕСТИВАЯ И ДОСТОЙНАЯ ДЕВИЦА
КЛОД ЛОРРЕНАНАСТАЗИ ЛУИЗА АДЕЛАИДА
ДЕ ШАЗЛЕ,
КАИОНИССА И НАСТОЯТЕЛЬНИЦА
МОНАСТЫРЯ АВГУСТИНОК
В БУРЖЕ.
ВЕТРОМ РЕВОЛЮЦИИ ЕЕ ЗАНЕСЛО НА ЧУЖБИНУ,
ГДЕ ОНА И ПОЧИЛА В БОЗЕ
XXV МАЯ 1793 ГОДА.
МОЛИТЕ ГОСПОДА ЗА УПОКОЙ ЕЕ ДУШИ
До свидания, любимый, в следующий раз я скажу тебе «люблю» уже не на бумаге, а въявь.
— Бедное дитя! — воскликнул Жак Мере, роняя рукопись, — она приехала через два дня после моего отъезда из Парижа!..