Всем дамам угодно видеть во мне сильного самца и нужно им от меня только то, что я уже не могу дать. Терпеть не могу этих жалких мартышек с их ищущими, оценивающими взглядами!
По выражению лица Степанчикова было непонятно, включает ли он и меня в эту порочную категорию, но на всякий случай я затихла. В просторной комнате раздавался только голос поручика:
– Мерзкие похотливые сучки! Крутятся возле меня лишь до тех пор, пока не убедятся в моей слабости, а потом, глядишь, как подменили. Зато я приучился брать от них то, что они давать мне вовсе и не собирались… Да-да! Их поганые, никчемные жизни. Знаете ли вы, мадам, как играет кровь, когда перерезаешь кому-нибудь горло?
Он спросил это таким будничным тоном, словно на самом деле хотел поинтересоваться чем-нибудь совершенно невинным, вроде: «Знаете ли вы, мадам, какой аромат издает настоящий кофе мокко?» – но я, услышав его вопрос, буквально онемела. Именно в этот миг мне довелось осознать, что Степанчиков не просто со странностями, а совершенно безумен. Достаточно было видеть выражение его лица… Оно казалось таким страшным…
Мной овладело неудержимое желание убраться куда-нибудь подальше, но, увы, именно это-то и было абсолютно невозможно. Из комнаты поручик меня вряд ли выпустил бы, а сигануть в окно я сама не рискнула, не будучи уверенной в благополучном исходе дела. От осознания собственной беспомощности я задрожала, да не то слово – задрожала, затряслась всем телом, а поручик, не обращая ни на что внимания, все говорил и говорил, глядя куда-то в пространство побелевшими глазами:
– Я впервые столкнулся с этим на фронте, в рукопашном бою. Мы расстреляли все патроны, и пришлось пустить в ход ножи, штыки и собственные руки, чтобы справиться с напоровшимся на нас отрядом немецкой разведки. Мы закололи немчуру как свиней… Моих товарищей потом выворачивало наизнанку из-за того, что они испачкали руки свежей кровью (и это боевые офицеры, а не сопливые гимназисты, вылезшие из-за маменькиной юбки!), а я… О, я испытал чувство, близкое к экстазу, перерезая горло какому-то тонкошеему Гансу, потному, плохо выбритому, с противным кадыком… Нажимаешь чуть сильнее, чтобы нож прорезал кожу, а дальше он уже идет сам как по маслу. И чувствуешь, как твое сердце заливает горячей волной возбуждения… Мне кажется, вы прекрасно понимаете все, о чем я думаю?
Мой язык не слишком хорошо мне повиновался, но все же я с трудом выдавила:
– Уверяю вас, поручик, я не умею читать чужие мысли.
А что еще я могла сказать? Мне и с собственными мыслями справиться было нелегко, в голове воцарился полный сумбур, воображение услужливо подсовывало мне картинку – я, в распахнувшемся халате, в дурацких папильотках валяюсь на полу у допотопной кровати с балдахином, а из моего перерезанного горла хлещет кровь… Какое ужасное сочетание трагического и пошлого! И как, думая о подобных вещах, можно блистать красноречием, ведя светскую беседу с убийцей?
Но Степанчикова в данный момент, похоже, не интересовали ничьи слова и мысли, кроме своих собственных. Он проигнорировал мое замечание и после надлежащей паузы продолжил:
– А если проводишь ножом по женской шейке, нежной, беленькой, пахнущей чистой кожей, духами, свежими травами – о-о! Словами не объяснить! Чик – и готово, и кровушка потекла… Это как наркотик, это хочется повторять снова и снова! – говорил он, начиная дрожать от возбуждения.
Я невольно почувствовала, как моя собственная шея покрывается «гусиной кожей», а горловой спазм мешает выдавить хотя бы слово… Кажется, я переоценила свою способность заговорить вусмерть любого злодея. И браунинг, черт возьми, остался под подушкой. Теперь поручик, следивший за моими движениями, ни за что не позволит мне выхватить оружие.