Виднелись лодки, заплывшие в камыши, цепочки людей, растекавшиеся по берегу.
Когда догорало зарево заката, он под шум редкого артогня снова выстрелил: до зуда в руках захотелось ударить пулей гитлеровца, который, собирая хворост, вдруг устроился с расстёгнутыми штанами на пне. Номоконов посмотрел на человека, кувыркнувшегося вниз головой, передёрнул затвор, выбросил дымящуюся гильзу и, скрываясь за ветвями, тихо пошёл обратно, в глубь леса. В сгущавшихся сумерках только псы могли бы найти человека из тайги. Номоконов видел: среди людей, по-хозяйски расположившихся в зелёной долине, не было собачьей своры.
Ночь была неспокойной. Несколько раз слышался треск ветвей, чьи-то шаги, приглушённый русский говор. Часто возникала беспорядочная стрельба, и трепетный свет ракет освещал верхушки деревьев. Окликал Номоконов тех, кто пробирался во мраке ночи через лесные заросли, но они щёлкали затворами, шарахались в стороны, исчезали. Усталый, обеспокоенный, прикорнул солдат под кустом развесистой ольхи, забылся тревожным сном.
ПЕРВЫЕ ТОЧКИ НА ТРУБКЕ
Рано утром Номоконов опять увидел человека. Без фуражки, со всклоченными волосами, он прятался за деревьями, часто останавливался и прислушивался. На рукаве рваной гимнастёрки, заправленной в синие командирские брюки, виднелась звёздочка. Номоконов пропустил его мимо себя и вышел из укрытия.
— Эй, — тихо окликнул он.
Человек оглянулся и выхватил из кармана гранату:
— Не подходи!
— Чего шумишь? — сказал Номоконов. — Оружие, парень, убери, меня не пугай. Давно мог завалить тебя.
Не снимая с плеча винтовки, солдат подошёл к человеку с гранатой в руке:
— Здравствуй!
— Кто таков? — строго спросил незнакомец, не отвечая на приветствие.
— Номоконов.
— Узбек, татарин?
— Тунгусом из рода хамнеганов называюсь, — присел солдат на валежину. — Стало быть, сибирский.
— Из какой части?
— А вот бумага, гляди, — показал Номоконов документ. — Я в больнице костыли делал, с докторами и отступал. Бросили меня в лесу люди, немцу пошли кланяться. Один остался.
— Что делаешь здесь?
— Вчера подошёл сюда, ночевал. Так понял, что надо все кругом поглядеть. Ночью многих останавливал, а вот не признали меня, не послушались, ушли. Стрельба случалась. Такие, как ты, пропали, поди?
— Почему?
— Речка здесь, глубоко. Напролом не пройдёшь.
— У вас хлеб есть? — спросил человек и устало присел рядом. —Я — свой, старший политрук Ермаков… Три дня ничего не ел.
— Вот видишь, политрук, — встал Номоконов. — Совсем слабый, а грозишь. Тихо надо здесь, зверьё кругом. Мясо есть у меня, спички, табак.
— Костра не разводите, — сказал Ермаков.
— Не пугайся. Лежи, отдыхай, — показал Номоконов на брусничник. — Жарить в стороне буду, а потом сюда явлюсь. Дождёшься?
Подумал Ермаков, рукавом гимнастёрки вытер вспотевшее лицо, пристально посмотрел в спокойные глаза незнакомца, ещё раз окинул недоверчивым взглядом пожилого солдата со звериной шкуркой и берестяными коробками на ремне:
— Идите.
Часа через два Номоконов, с кусками жареного мяса в берестяной коробке, подошёл к брусничнику и покачал головой. Широко раскинув руки и ноги, строгий командир спал. На траве валялась откатившаяся граната со вставленным запалом. До вечера сидел Номоконов рядом со спавшим — чутко прислушивался, не шевелился, не кашлял, а потом разбудил его:
— Теперь вставай, политрук. Чего-то шумят немцы, стреляют. Али отдохнули — снова поднялись, али наши потревожили.
Наскоро ели несолёное мясо, тихо разговаривали.
— В армии служили раньше, воевали? — спросил Ермаков.
— Нет, не пришлось. Тогда, в двадцатых годах, не нашли меня в тайге. Белые не видели, и наши не взяли. Все время кочевал. Не от войны убегал — жизнь заставляла.