В далёкий путь из дома еду я…
"Бухара-эль-Шериф! Благородная Бухара!" - так звали в народе этот город. Не было в те далёкие годы в Бухаре ни автобусов, ни огней электричества, ни школ, ни парка культуры. Уже солнце садилось, когда, после семидневного пути, наш караван подошёл к глинобитным стенам города. Мишраб, властитель ночи, как звали в те времена начальника стражи, уже приказал закрыть все ворота города, но золото караван-баши смягчило его сердце, и все сто верблюдов благополучно вошли в города Нас обступили узкие улицы с глухими стенами. Ни в одном из домов я не увидел окон, потому что все окна смотрели внутрь дворов, и от этого город показался мне лицом безглазого человека. Мне стало страшно, но я ещё верил в удачу. Так достигли мы караван-сарая.
Здесь, во дворе, у костров, собралось множество людей, пришедших с товарами из далёких стран. Не знаю как, но весть о том, что в Бухару прибыл мастер, осмелившийся состязаться с самим Зарифом, уже облетела город. Ко мне протянулись десятки рук, десятки глаз хотели взглянуть на мою работу. И я не смел отказать им. Не успел верблюд опуститься на колени, и я не сошёл ещё на землю, а мой кинжал уже переходил из рук в руки, как когда-то у нас в чайхане ходил по рукам драгоценный клинок Усто-Зарифа.
Шестьдесят долгих лет прошло с того дня, но до сих пор не забыл я страха, сковавшего моё сердце. Я глядел в морщинистые суровые лица и не видел в них одобрения. Я понял, что то, что было неплохо в нашем маленьком городе, не могло удивить людей, прошедших сотни дорог от Индии до Ирана, от Китая до Бухары. Я понял, что погиб, что потерял всё - и веру в свои силы, и черноглазую Озаду, и отцовский дом, потому что решил лучше пропасть в пустыне, чем вернуться домой с позором. Слёзы подступили к моим глазам. Я закрыл лицо руками, чтобы никто не увидел моего горя, и без оглядки бросился за ворота. Но в воротах с разбегу чуть не сбил с ног незнакомого человека в старом стёганом халате. Он твёрдой рукой остановил меня, и глаза наши встретились. Незнакомец был страшен: одно плечо поднималось выше другого, длинные цепкие руки висели почти до колен, но удивительнее всего было его лицо: безбородое, изрытое оспой, оно глядело на меня одним-единственным глазом!
- Кто твой отец? - спросил меня незнакомец молодым звучным голосом.
- Оружейник, - ответил я, дрожа от испуга.
- Сколько же тебе лет?
- Скоро двадцать…
Незнакомец помедлил:
- Если так, пойдём, - спокойно прибавил он и повёл меня.
Мы шли между рядами лежавших на земле верблюдов, мимо ишаков, громко пережёвывавших пищу; мы обогнули груды тюков, пахнувших пылью и овчиной, мы миновали целый город, выстроенный из ящиков, и наконец вошли в маленькую каморку, освещённую убогим светильником, в котором горела старая тряпка. Незнакомец взял у меня оружие и, подойдя к огню, стал внимательно разглядывать мою работу. Губы его чуть слышно шептали. Я прислушался.
- Клинок хорош, - его ковал настоящий мастер, - шептал одноглазый. - Узор ножен богат, но не радует сердца.
Он глянул на меня в упор своим единственным глазом и спросил:
- Разве радость только в богатстве?
Я посмотрел на свой кинжал и увидел его другими глазами: узор был богат, но груб. Серебро сверкало как солнце, и на нём ещё ярче горели листья золотой затейливой пальмы. Узор ослепил меня.
- Отдайте мне мой кинжал, ага! - крикнул я чуть не плача: - Как только откроют городские ворота, я уйду из Бухары и никто никогда меня не увидит!
Но старик не отдал мне кинжала.
- А твой отец? - произнёс он сурово: - Неужели ты посмеешь омрачить его старость?
Я упал на кошму и зарыдал от стыда и отчаяния. Одноглазый присел рядом со мной на корточки и зашептал:
- У живого человека и надежда жива, - так говорят у нас в Бухаре. Встань, мальчик, и садись за работу. У тебя есть ещё два дня до субботы, чтобы исправить то, что ты испортил.
Он отвязал от пояса кожаный мешочек, достал из него резец и маленький стальной молоток, склянки с кислотой и рожок с золотым песком. Всё это он положил предо мной, но я не знал, с какого конца взяться за работу, потому что отчаяние всё ещё владело моим сердцем.
- Думай, сынок, ищи - и найдёшь, - ласково говорил одноглазый. Но я не сразу понял его. Разве я не думал, разве я не забыл, как светит солнце, как смеётся черноглазая Озада? Я трудился и дни и ночи, но смелость юности не заменила мне опыта зрелых лет.
- Вырезай между листьями звёзды да смотри, чтобы они были не крупнее зерна пшеницы, - учил меня одноглазый.
Он нагнулся и чёрным обломанным ногтем твёрдо отчертил на серебре границу рисунка. Но я не сразу поверил его совету. Только к полуночи я понял, что путь был верен: золотые звёзды как искры покрыли ножны, и от этого узор становился лёгким и стройным, и серебро уже не слепило глаза. Такой совет мог дать только искусный мастер!
Так я работал всю ночь, а утром опять пришёл ко мне мой новый учитель. Он принёс ещё два резца и большую миску жирного плова с курятиной. Он улыбнулся:
- Поешь, сынок; ты хорошо потрудился.
И я увидел, что зубы у него были белые и крепкие, как у юноши.
Он посмотрел мою работу и продолжал:
- С годами из тебя выйдет хороший мастер, но не спеши никогда, помни: прежде чем сказать слово, надо семь раз перевернуть во рту язык!
Я ответил:
- Я сам вижу, что узор стал лучше, но мне не позволит совесть показать этот кинжал Усто-Зарифу, потому что не я, а вы, почтенный ага, исправили мою работу своим мудрым советом.
Он ударил меня по плечу и засмеялся.
- Ай, хорошо, что ты говоришь про совесть, но равным Зарифу ты всё равно не будешь! Когда ещё твоя мать не знала, кто у неё родится - сын или дочка, Усто-Зариф уже выковал не одну сотню клинков. Не в искусстве равняйся с ним - в прилежании. Раньше осени не срывают граната с ветки, и того, что знает старик на пороге смерти, никто не спросит с юноши на пороге жизни. Успокой этим свою совесть, а я, если хочешь, поговорю с моим другом Усто-Зарифом.
Так сказал одноглазый, и я продолжал трудиться до дня шамбе - до субботы.
В этот день караван-баши привёл меня на большой бухарский базар, куда съезжались с товарами купцы со всего света. Около лавки базарного старшины уже собрались сотни бухарцев, знатоков и любителей редкого оружия. Они встретили меня улыбками презрения и шутками, острыми, как жало осы, а мальчишки, взобравшись на груды тюков, били в дырявый поднос и визжали на всю площадь:
- Эй, люди! Смотрите! Цыплёнок пришёл клевать орла!
Я достал из-за пазухи свой кинжал, завёрнутый в ситцевый платок, и подал его старшине. Он развернул его почти не глядя, потом пристально посмотрел на оружие, и я прочёл на его лице удивление. Старики, что сидели поближе, подвинулись к нему и защёлкали языками. Тогда старшина вынул клинок из ножен, и лёгкий ропот пролетел по толпе, как ветер по саду, но в это время мальчишки закричали ещё громче:
- Эй, Усто-Зариф! Живи, наш Зариф, тысячу лет!
И я увидел знаменитого бухарца. Он важно и медленно приближался к толпе. На нём был новый негнущийся халат из китайского, шитого золотом, шёлка, а на голове белая, как снег, чалма. Двое учеников торжественно вели его под руки. Я всмотрелся в лицо мастера и сразу узнал одноглазого незнакомца. Кровь стыда залила мне щёки; я хотел бежать, но толпа обступила нас тесным кольцом, а старшина уже расстелил на земле маленький красный текинский коврик и положил рядом с моим кинжалом прекрасную лёгкую саблю в кожаных ножнах, украшенных серебряными бляшками. Вынув клинок, он медленно прочёл то, что было начертано на стали:
"Избави бог! Не тронь, рука,
Заворожённого клинка!"
Старшина кивнул головой, и семь седых старцев вышли из толпы. Сев на почётном месте, они принялись обсуждать достоинства и недостатки оружия.

Какой завязался горячий спор! Казалось, ему не будет конца! Старцы выпили не меньше сотни чайников чая, и их глотки охрипли от крика, но они всё ещё не могли найти верного решения. Одни хвалили мой кинжал, другие - саблю Усто-Зарифа. День сменила прохлада вечера, и уже ночь спешила на смену вечерней тени, а спор не прекращался.
И, как бойцы, скрестивши пики,