Лачуги эти были сколочены из листов ржавой жести, из обломков дорожных ящиков с чёрными надписями «осторожно», из кусков старых заборов, утыканных гвоздями. Жили в них фабричные – с текстильной фабрики, с лесопилки, с металлургического завода.
Весной потоки рыжей глинистой грязи затопляли овраги и кривые улочки Культяповки. Женщины, увязая в липкой глине, с трудом перебираясь с камня на камень и с доски на доску, тащили вёдра с водой из единственного колодца.
На рассвете, когда раздавался первый протяжный гудок с лесопилки, в лачугах один за другим зажигались огни и за окнами начинали шевелиться тени. После второго гудка всюду хлопали двери, рабочие выходили на улицу и длинной вереницей тянулись к Мандрыковскому спуску. Тут дорога раздваивалась: женщины шли налево – к табачной фабрике, мужчины направо – к лесопилке и к металлургическому. Днём улица Культяповки была пустынна. Только ребятишки копошились в пыли и ловили лягушек в канавах.
Вечером, после гудка, Культяповка снова оживала. Вечерняя смена шла на работу. Рабочие утренней смены возвращались домой.
Поля работала подённо у мастеровых, которые не могли держать постоянную прислугу и только изредка нанимали подёнщицу. Изо дня в день приходилось ей стирать пропитанное заводской копотью бельё, отчищать заскорузлые кастрюли, отскабливать затоптанные, заплёванные полы.
Что бы ни делала Поля – гнулась ли над корытом с прокисшим вонючим бельём, ползала ли по полу на мокрых коленях, – ни на минуту она не переставала думать о том, что дома, совсем одна, целый день лежит её Марийка.
«Не вывалилась ли Марийка из люльки, не надорвала ли грудку, плача с утра до вечера?»
И верно, Марийка могла орать целый день во всю свою небольшую силёнку, всё равно раньше двенадцати часов, когда прибегала из мастерской Маласиха покормить её из рожка, к ней никто не подходил. Маласиха была маленькая, толстенькая старушонка с руками, чёрного цвета. Уже много лет она занималась окраской чулок, и руки у неё никогда не отмывались. Она кормила Марийку из рожка, съедала сама несколько холодных варёных картошек и снова уходила в мастерскую. Марийка часами плакала, потом умолкала и опять плакала, засыпала, просыпалась и плакала опять.
Когда она немножко подросла, она привыкла лежать одна в пустой комнате. Комната ей казалась очень большой. Всюду были протянуты верёвки, с которых свисали мокрые крашеные чулки.
В углу у чулочницы Маласихи Поля с девочкой прожили три года. Марийка очень рано научилась ходить. У неё были игрушки: жестяная коробочка с фасолью, катушки из-под ниток и ручка от поломанной мясорубки. Кроме того, было ещё окно. Отсюда можно было увидеть множество интересных вещей, особенно летом, когда воздух такой синий, что если долго смотреть вверх, то в небе начинают лопаться какие-то сверкающие пузыри. Но, может быть, это были и не пузыри, а золотисто-сиреневые голуби, реющие в поднебесье.
Вечером, когда в комнате становилось темно и Марийка не могла уже играть, она забиралась на постель и сидела тихо-тихо, как мышка. В сумраке неосвещённой комнаты чулки, висевшие на верёвках, становились похожи на чьи-то тонкие чёрные йоги. Тонкие чёрные ноги шевелились от сквозняка и, переплетаясь, плясали на верёвках.
Марийка немного подросла, и Поля переехала из Культяповки в город. Она поступила к сёстрам Сухановым, но теперь уже не горничной, а снова «одной прислугой за всё» – на шесть рублей в месяц со стиркой. Прислуге с ребёнком уже не приходится выбирать места.
Сухановы были маленькие, худенькие, черноглазые, похожие на свою мать, такую же маленькую и сухонькую, как они.
Когда старуха Суханова шла по улице вместе с тремя дочками, одетыми, как и она, в старомодные бархатные пальто с буфами, их всех можно было принять за сестёр.
Младшая Суханова была зубным врачом.