Раньше были мастера! Теперь сошли, бормотал Григорий, наклоняя телегу. С нее просыпались песок глина в разные кучки. Лошадь отпустили домой. Повел ее на конный двор высокий парнишка без рубахи, в узких штанах из вельвета. Посреди улицы остановил лошадь, сел верхом и заржал.
В школу ходит, а сам лошак. Дурость. Нонче и строим так: с утра цело, к утру пало.
Зачерпнул из одной кучки ладонью, попробовал пе сок на зуб.
Где копал?
Под горой.
Надо в леске. Там побелей. Ладно. Все одно портить. Слепим, а не затопится?..
Но он шутил, притворялся, зная себе цену, прозванье. Был он большой, хитрый мастер, каких на Руси еще много. Их бы собрать вместе, послушать. Узнаешь, что давным-давно им известно, как построить лестницу в небо, зайти на звезды, назад спуститься, но только беда: живут они далеко друг от друга, на разных дорогах, и уж совсем беда, что считают их за дураков, простоватых и чаще любят в них не ум, а шутейность, которая всегда рядом с большим человеком.
Григорий работал в длинных, худых рукавицах, одним молотком: внизу обушок, вверху топорик. На каждый ряд кирпичей сыпал стекло-крошево, ровно затирал глиной.
Парень, стекло для чё?
Еe знаю.
Та-ак. Беру бутылку от беленькой, от красного нельзя меньше жару. Рушу в крошки. Чё дальше?
Сам скажи.
Сам-то с усам, а ты городским стал. Ум раздуло Запоминай: дрова горят, стекло калится, дышит жаром. А на печку хозяин залез, залег барином. А кровь-то в грудь, в поясницу, в больные косточки. Вскипела с жару и гонит боль. Дороже пол-литры печь. Ту в праздник, эту поденно. Так, глядишь, и в люди выйдем.
А мы кто?
Как назовут, так назовемся. В деревне полно глаз
А говорят что?
Худо, парень. Мать ты бросил, уехал. Поплачет старуха, покуксится, да на работу. Ей бы уж на печке сидеть, боится оглохнуть. При живом сыне
Я же учился в городе
А теперь как погулять?
Не знаю
Да-a, много надо сложить печей, чтоб дойти до людей А ишо что говорят, что говоря-а-ат!
Сразу замолчал, притаился. Работал тихо, каждый кирпич обтирал ладонью, потом рукавицей для полной зачистки. Когда кирпич не подходил, раскалывал с маху, крошек нет, излом как по нитке.
Окна и двери в избе распахнуты, с улицы сухой воздух. Безветрие, тишина. То безветрие в конце лета, за которым приходят теплые тучи, а потом дождь, туманы, в бору белые грузди, синявки, на реке отчаянный клев щуки, а в озерах всплывает карась и стрижет губами, но лучше тогда в лугах, на воле, где всходят поздние цветы и травы и отдают прощальные запахи в канун холодов.
Григория отпустила задумчивость, и он понял меня.
Тихо. Поди, к дождичку. Нажмем? Времячко у нас дорого.
Я размешал опять глины, подал кирпичи. Локти его замелькали проворней, и язык тоже. Стал задавать вопросы, перебивал, недослушивал, но мне опять сделалось покойно, бездумно, затвердела недавняя боль и ушла. Но вдруг он спросил:
У тя нет детей? Знаю нету. А отца помнишь? Проводили мы его, да не встретили.
Я помнил отца, только немного. Его брали тогда на фронт, и он прощался. Посадил меня на крыльцо, стал кормить земляникой. Эту сластинку принесли на дорогу. Он совал ее в рот горстями, я задыхался от горячих ягод, но их делалось
больше, все больше, и я заплакал. Мои первые слезы, которые знаю. После них сонно, сладко стянуло ноги, и не слышал, как запрягли лошадь собрали отца, так он тихо уехал.
Тот, другой зимний день помню больше. Мать с похоронной ушла в поле, надеясь умереть, потеряться, но застряла в снегу у последних плетней. Привели под руки она махала шалью, хохотала, про меня забыла. Но зашел Григорий. Ночью мы спали с ним на печке. Под тулупом было жарко и душно, а он говорил, говорил о себе, о длинных войнах, накликая надежду и сам веря, что отец вернется. От кирпичей, от тулупа, от его крепкой щетины на подбородке стало совсем жарко. Я спал уже, что-то снилось, а он все равно говорил, уверял, признавался, и к утру поверилось жив отец и вернется. Но не вернулся.
Помнишь, как рядком ночевали? Отогрелись Я сам тогда хоть головой в воду. Послышишь у одних убит, у других убит, давит совесть. Не забрили врачи поднялись. Век, мол, тебе кончаться Вон как! Не в ту дырку глядели, Григорий поднял голову, решил отдохнуть.
Я отцу твоему зыбку делал Раньше что совьешь коробку из прутиков, из лучинки, сверху пружинку подцепишь и качай, мать Рос спокойный, укладистый, как поверни все спит, отец-то твой. Таким и в земле хорошо, никому не мешают. А вот дети не в них. Шаталы, бродяжки. Ездят, рыскают, а работать когда? И не тронь шерстка кверху.
Опять стало плохо, его слова воткнулись в старую рану, хотелось забыть их, смять оправданьем, но оно не шло было стыдно.
У кого детей нет, у того и горя нет У меня есть, да отломились, сказал Григорий и замолчал надолго.
Люди рассказывали, да я и сам знал его сыновей. Оба таксисты, осенью приезжают из города, скупают хлеб по дешевке. У них там свое хозяйство куры, гуси, по две свиньи в пригоне. Как ухитрялись в городе держать все только руками хлопали. А сами братья молчали. С отцом их не сравнишь. Григорий грузный, без талии, с короткой шеей и темноватый. Эти худые канаты, голоса птичьи и белобрысы. У одного на груди ползет змея по белой коже, у другого орел выколот с круглым глазом. Любили купаться в холодной реке и закалять тело. Когда братья раздевались и бесстрашно шли в воду, за ними следили ребятишки, еле сдерживали хохот. Забавляли широкие трусы-юбки ниже колен, из трусов торчали белые колышки ног, орел на груди выглядел черным. Выходили из воды и тут же распивали бутылку красного. Не больше одной хранили здоровье. Сидели на песке, поджав ноги, сыто молчали.