Мерлину Бонг нравился художник много интересного рассказывал, а не только был хорошим собутыльником. Он сделал для Мерлина эскизы татушек вполне страхолюдные, и теперь грудь Мерлина украшал кошмарный осьминог, разрывающий щупальцами какую-то фантастическую скотину. Такие твари являются только сильно укурившемуся крэком человеку так сказал Чича, а когда Мерлин изъявил желание попробовать
крэк, чуть не размазал экспериментатора по стенке. Чича откуда-то знал, кому можно молочко, кому кокс, кому герыч, а кому лучше ограничиться пивом.
Бонг знал, что баловство с крэком добром не кончится, лечился, сколько-то времени продержался, даже завел постоянную подругу, но, судя по тому, что Чича предоставил ему политическое убежище, опять сорвался.
Мать, беспокоясь и причитая, что сын связался с наркоманами, правды, конечно, не знала, хотя была недалека от истины. Мерлин в химических наркотиках не нуждался, у него были свои лес и свобода.
Безмолвно пожалев Бонга, Мерлин лег на раздербаненный диван. Через несколько минут рядом присела девчонка.
Подвинься, сказала она и тоже легла. Ты тот самый Мерлин? Который с Лесем играл?
Ага. Я еще в «Крейзи микст» играл.
Это было всего раз, но как же не похвастаться.
Они лежали и молчали. Мерлин ждал, пока начнет забирать. Пришел Чича и развалился в древнем кресле.
Лепота-а-а пропел он. Цыплятки! Ну-ка, сюда с кружечками
Девчонка заворочалась. Мерлин чуть отодвинулся, но оказалось, что она хочет прижаться.
Он бы не возражал доводилось у Чичи спать вповалку с кем угодно. Однако девочка попалась шустрая заиграла пальчиками на Мерлиновой груди. Он повернул голову. Девочка как девочка, острая мордочка, черная челка, в носу черная загогулина, свисающая до верхней губы. Надо полагать, в пупке аналогичная.
Острая мордочка и черная челка
Мерлин стряхнул с себя тонкую руку и сел.
Ты чего? спросил Чича.
Поменяемся. Я в кресло, ты сюда.
Ну, как знаешь
4
Все он сделал не так, как задумал. Он хотел уйти из «Беги-города» и не ушел. Он хотел вычеркнуть из жизни Джимми и не вычеркнул.
Память опять стала плоской, без глубинных пластов. Словно льдом ее затянуло. Но сквозь лед сквозили какие-то очертания, тени, даже звуки пробивались. И натянулась легчайшая струнка между тем, неведомым, скрытым, и душой.
Душа была как забытая плохой хозяйкой где-то за плитой сухая губка. Откуда-то взялась теплая влага. Все поры губки сопротивлялись сперва, но влага проникала в нее, и проникла, и всю пропитала. Вот точно так же и душа Мерлина сделалась иной. Он пытался объяснить себе это, но разумного объяснения в природе не было. Просто сухость души куда-то вдруг подевалась.
Он по натуре был добр любил зверье, не обижал и растения, только с людьми мог мгновенно стать жестким и грубым, как правило обороняясь, но бывало, что и нападая. И вот теперь люди, бывшие в тайных списках души едва ли не ниже тритонов, поднялись с ними вровень они тоже, оказывается, нуждались в тепле и заботе
Но не все!
Главным образом она
Мерлин вдруг решил для себя, что эта женщина беззащитна.
Если бы кто сказал такое Джимми, она бы громко рассмеялась. В своем офисе она была королевой, да и за его пределами могла защитить себя и своих ребят а всякое бывало. Случалось, деньги из клиента приходилось выбивать каверзными способами; случалось, Клашка или Даник попадали в неприятности
Но это была Джимми лихая девочка в черной косухе и бандане, черной с серебряными черепами; заигравшаяся девочка.
А Мерлин как-то сумел разделить женщину на две ипостаси. Второй была Марина одинокая, бездетная, вне семьи, вне любви. Марина не Маринка, но Маришка. Маринкой ее иногда называл Лев Кириллович, Маришкой никто.
И, казалось бы, что произошло? На плоскости, которой после той ночи вновь стала его память, как на экране, сменялись картинки в режиме реального времени: вот он втаскивает наверх сумку, вот входит в комнату, вот Джимми говорит «так я живу», а вот она уже его выпроваживает. И все. Но плоскость толщиной в миллиметр, или микрон, или что там еще имеется в математике и физике (Мерлин эти предметы не то чтобы не любил, а они для него были за гранью разумения). И под ней, во множестве слоев, возникают очертания предметов, застрявших в памяти не просто так, и звучит музыка, которую невозможно взять в ноты.
Его новое отношение к Джимми было как очень тихая музыка, такая, что всей фразы даже не разобрать, и понятно лишь ведут беседу два голоса, скрипка и виолончель (маленького Мерлина мать водила в оперный театр на «Щелкунчик» и какие-то несуразные детские балеты; водила потому, что так надо, сама она к театру была равнодушна, а про музыкальные инструменты рассказал кто-то другой).
Он не знал, что произошло, но знала Джимми. По ее обращению он чувствовал что-то после той ночи изменилось. Хотя раньше оттенков чувств он не улавливал возможно, чересчур был занят сам собой.
После той ночи каждое слово и каждый взгляд Джимми обрели множество смыслов.
Даже в том, как она, собираясь насыпать ему сахар в кофе, смотрена вопросительно, было особое значение. Льву Кирилловичу две ложки, Клашке полторы, Яну тоже две, и без всяких взглядов, а Мерлину взгляд.